Два долгих дня — страница 6 из 15

Больше он не решался улыбаться девушке, ему казалось, что тогда это будет понято совсем по-другому, тогда это будет шутка или уж во всяком случае не то единственное, чего искало его мальчишеское сердце. Ему достаточно было сейчас маленькой искорки, мелькнувшей в глазах девушки, и, чтобы не потерялась она, не загромоздилась другими взглядами и разговорами, он тоже стал смотреть на колыхающиеся вдоль дороги поля, на кромку леса, на небо, полное спокойного света и тепла. И было как-то странно, что это небо, и лес, и поле с клинышками кустиков в ложбинах — вся эта природа объединялась с той искоркой, что мелькнула в глазах девушки, будто вся эта природа для того и соединилась сейчас и вошла в его душу, чтобы высечь эту искорку. Сердце Забелина тревожно застучало: как никогда, он понял то страшное, что происходило вокруг.

У какой-то деревушки, названия ее Забелин не помнит, машина сворачивала с большака в сторону. Мать с дочерью слезли, сначала мать, кряхтя и охая, боясь, как бы не сорваться с высокого кузова, потом дочь. Забелин тупо смотрел на ее по-детски сосредоточенное лицо, пока она искала ногами опору на автомобильном колесе и, найдя, легко спрыгнула. Солдаты подали женщинам легкую их поклажу, и, когда девушка брала узел, взгляды Забелина и ее снова встретились, и снова в ее глазах мелькнула та самая искорка. И с этой искоркой он уехал дальше.

Две недели назад их группу влили в действующий полк, с ним Забелин отходил к этой реке, и здесь вместе с другими солдатами он должен держать оборону…

Уже около двух часов Забелин стоит на дежурстве. На переправе слышится тихое гудение, доносится изредка короткая пулеметная очередь. По звукам этой стрельбы можно понять, что она ведется не по цели, а так, для острастки.

От кустов отделяется фигура в шинели внакидку, постояв немного в отдалении, направляется к окопу. По фуражке, заломленной на затылок, Забелин догадывается — это сержант. Шаркая ногами по траве, поеживаясь от свежести ночного воздуха, тот подходит к окопу. Забелин быстро встает.

— Сиди, сиди, — приглушенно говорит Селезнев, опускаясь рядом на траву и доставая из шинели свежую пачку «Беломора». Прежде чем раскрыть эту пачку, сержант долго разглядывает ее впотьмах, поворачивая то с одной стороны, то с другой и вспоминая, как Тоня, уже уходя, вдруг открыла свою санитарную сумку и достала оттуда эту коробку и какое при этом у нее было лицо. — Ты ведь не куришь? — спрашивает Селезнев у Забелина, продолжая думать о Тоне. — Может, попробуешь? Хорошие папиросы…

Забелин отказывается.

— Ну, как знаешь, — качает головой Селезнев, — дело твое. Может, и хорошо, что не куришь. — Голос у сержанта медлительный притаившийся. — А может, устал, может, подменить тебя надо?

— Да нет, — кашлянув, отвечает Забелин. — Я еще подежурю.

— Смотри, — мягко предупреждает сержант. — Тут ведь дело такое, сам должен понимать… Тут, если что, — сержант оглядывается на чернеющую кромку кустов вдоль обрыва, — весь полк можно подвести…

— Я смотрю хорошо, товарищ сержант, — говорит тихо Забелин. — Пусть ребята спят. А у меня ни в одном глазу, даже сам удивляюсь. Ни капельки не хочется спать.

Сержант улыбается, но в темноте Забелину не видна его улыбка. Наклонившись к рукаву, Селезнев глубоко затягивается и, выпуская клуб дыма, так же тихо спрашивает:

— А чего это ты так ко сну охладел? Может, нервничаешь о чем или думаешь?

— Нет, не нервничаю, — отвечает твердо Забелин. — Чего тут нервничать, — добавляет он смущенно, — я ведь не первый день на фронте.

— Ну, может, думаешь о чем? — повторяет свой вопрос сержант.

— О чем думать, — пожимает плечами Забелин. — Так, обычное… Про войну, конечно, думаю. А кто про нее сейчас не думает? Все думают.

— Это верно, — подтверждает Селезнев. — Война сейчас у всех в голове. У тебя, наверно, девушка осталась там, в твоих местах?

Забелин окидывает сержанта подозрительным взглядом и молчит.

— Есть, наверно, зазнобушка? — нажимает Селезнев.

— Нет, — отвечает тихо Забелин и опять окидывает сержанта подозрительным взглядом.

— Скрываешь?

— Чего мне, товарищ сержант, скрывать? Никаких причин нет для этого.

— Так-то оно так. Только не верится: находился ты в такой компании, музыка и прочее. Артистки разные, неужели никакая не приглянулась?

— Я учился, — смущенно отвечает Забелин. — А если в театре когда приходилось работать, так мы с оркестром внизу, а они вверху. Отыграл свое, и домой.

— Так и не приходилось ни с кем поговорить?

— Почему, приходилось.

— И не понравился никто?

— Нет.

— Ну, правильно, — неожиданно заключает сержант. — Ветреные они все, эти артистки.

Забелин тихо смеется.

— Ты не замерз без шинели? — спрашивает после недолгой паузы Селезнев.

— Нет, — отвечает Забелин. — У меня белье теплое. Старшина сказал: другого нет. Днем бывает жарко, а ночью в самый раз.

— Напрасно ты мне не доложил. Я бы это белье у старшины выбил. — Селезнев встает и потягивается с хрустом в плечах. — Ну, ладно. Смотри за местностью. Если что, не стреляй сразу, а разбуди. Конечно, если совсем рядом, будить тогда некогда. Тут действуй.

— Понятно. — Забелин тоже встает.

Сержант прохаживается вдоль окопа, прислушивается к гулу на переправе, смотрит на лощину, где сейчас одна сплошная чернота, и потом шагает к кустам под обрывом. Некоторое время Забелин слышит, как возится сержант, подстилая шинель и кутаясь в плащ-палатку. Потом все смолкает.

Снова перед ним только чернота леса. И звездное небо над головой, кажется, вместе с Забелиным всматривается в эту черноту. Глухо стукает справа орудие, за ним следуют еще два выстрела. Забелин ждет, но разрывов не слышно: стреляли, видимо, на дальнее расстояние.

Забелин присаживается на край окопа и глядит на далекие звезды, на темную стену леса у лощины, и слушает. С тех пор как он разлучился со скрипкой и пришел на войну, прошло два месяца. Но музыка не исчезла для него, она лишь нашла себе другое убежище, переселившись в звезды, облака, даже в остроконечные макушки елей. И он сам удивляется тайне такого неожиданного перевоплощения и радуется, погружаясь в этот новый мир звуков, доступный только ему. «Как же хорошо, как необыкновенно, — размышляет он, — я вижу небо, вижу солнечное поле, и во мне звучит музыка. Надо только хорошо прислушаться, очень старательно прислушаться». И он слушает и, боясь потерять звуки, привыкает к молчанию. Со стороны это выглядит странным, и иногда солдаты сердятся, когда он на вопрос, обращенный к нему, отвечает невпопад или смотрит непонимающими глазами.

Макушки деревьев над лесом внезапно отчетливо проступают на фоне еще темного неба и будто отходят назад. За спиной Забелин слышит хриплое покашливание и шаги.

— Иди поспи, — говорит Шиниязов. — Скоро утро.

— А я совсем не устал. Не устал, — произносит раздельно Забелин. — Вот ни в одном глазу… Понимаешь. Могу и до утра простоять.

— Не положено всю ночь, — размышляет деловито Шиниязов. — Каждому мало-мало спать надо. Давай иди. — Он зевает и усаживается на краю окопа, кладет на колени винтовку.

Забелин смотрит в лощину — там все еще черно; бросает взгляд на макушки сосен слева над рекой — они, кажется, стали еще острей; окидывает глазами небо — звезды еще не погасли, но мерцание их уже на исходе.

— Ладно, дежурь, — буркает он Шиниязову и, закинув винтовку за плечо, шагает к обрыву.

7

Около семи часов Селезнев просыпается. Тарабрин уже не спит. А Симоненко встал раньше, под откосом у речки уже горит небольшой костер, и на нем в ведре греется вода. Поджав высоко, чуть не к подбородку, колени, спит рядом Забелин. Неподвижно над бугром окопа маячит нахохлившаяся фигура Шиниязова.

Селезнев и Тарабрин, накинув на плечи шинели, спускаются по откосу к реке и, поеживаясь от утреннего холодка, садятся на корточки перед костром.

Порозовевшее небо, пронизанное нитями солнечных лучей, поднимается медленно на горизонте. Темная вода, влажный блеск кустарника.

Симоненко, щуря от дыма глаза, подкладывает в костер сучья, приговаривает:

— Сейчас глотнем кипяточку, погреемся…

— Был такой случай, — вдруг говорит Тарабрин, поглядывая на воду. — У нас в аэроклубе одна девка на парашюте в реку спустилась. Ей надо бы на поляну, а она не сумела и в реку, — он качает головой и хмыкает.

Симоненко смотрит на него, хочет что-то сказать, но его отвлекает ведро. Палкой он поправляет горящие сучья и ругает старшину, который вчера не дал ему заварки для чая.

— Жмотистый старшина… Небось для начальства бережет. — Симоненко снова глядит на Тарабрина. — Девку-то вытащили из реки?

— Чего ее тащить. Сама выплыла, — отвечает Тарабрин.

С откоса, неловко цепляясь руками за сучья, то и дело оступаясь, спускается Забелин.

— Ну, вот, — хмурится Селезнев, — все оставили позицию. Случись что…

— Да там Шиниязов, сержант. Чего может случиться? — говорит Тарабрин.

— Глухой же он, — сержант машет рукой. — Ладно. Кажется, закипает твой чай, Симоненко. И давайте все наверх.

Симоненко снимает с костра ведро, ставит его в сторонке и ногой пинает головешки в реку, потом зачерпывает кружкой воду, льет на угли. Белый дым ползет по кустам.

Все поднимаются на обрыв и присаживаются на плащ-палатку. Симоненко быстро делит сухари, режет сухую, твердую колбасу. Потом каждый берет свою долю и, черпнув кружкой в ведре, начинает есть.

Тарабрин с хрустом откусывает сухарь, запивает его, обжигаясь кипятком. Забелин сначала макает сухарь в кружке, потом аккуратно подносит его ко рту, облизывает. Наморщив широкий лоб, шумно дует на кипяток Симоненко. Только Селезнев не торопится, кружка стоит рядом, а он сидит и курит, задумчиво устремив взгляд в сторону.

Едят молча, как люди, привыкшие не тратить много времени на подобную процедуру, поглощенные к тому же мыслями о предстоящем дне, в котором все — сплошная неизвестность.