Два года скитаний. Воспоминания лидера российского меньшевизма. 1919-1921 — страница 18 из 33

Во многих отношениях С. был очень любопытным человеком, остроумным, весьма неглупым и даже кое-что читавшим, хотя и любившим прикидываться простачком. На самом деле, как он потом рассказал мне, он окончил горное училище и работал на рудниках Донецкого бассейна. После немецкой войны он все время принимал самое деятельное участие в войне Гражданской, будучи ярым коммунистом. Исколесил чуть не всю Россию, два раза был тяжело ранен и только чудом ускользнул от плена и расстрела. Была в нем какая-то смесь необычайно привлекательного добродушия и милой, чисто детской веселости с азиатской хитрецою и зоологическою жестокостью.

Не моргнув глазом рассказывал он мне, как однажды утопил в реке пятьдесят взятых в плен белогвардейских офицеров, бросая их одного за другим с моста в реку.

– Да зачем же вы такую гадость сделали?

– Ну вот, гадость! Таскать их с собою нельзя было: сами боялись в плен попасть, а патронов жалко – мало их было у нас.

В другой раз, даже со смехом, рассказал он мне, как «пошутил» над одним купцом-евреем, которого арестовал, предполагая, что в коже, которую тот вез на телеге, спрятано оружие. Оружия не оказалось, но, прежде чем отпустить купца, ему захотелось «пошутить» над «буржуем»: он поставил его к стенке и велел «расстреливать» – только холостыми зарядами. Проделал это до трех раз, и только хотел порадовать своего пленника, что отпускает его на все четыре стороны, как тот возьми да умри от разрыва сердца…

Со своей командой он обращался необычайно ласково, называя красноармейцев не иначе как «сынки», и красноармейцы его очень любили. Но и к нам он относился с величайшей заботливостью и даже нежностью. Хлопотал, чтобы нам дали тюфяки, книги, газеты, табак, улучшили пищу и увеличили число раздач кипятка. Часами он простаивал у моей камеры и не раз говорил, как рад, что познакомился и узнал, что на самом деле думают меньшевики. И к другим заключенным он относился с таким же вниманием и интересом.

– Вы видите теперь, – сказал я ему как-то, – что не так страшны мы, как нас малюют. А когда нас привезли, вы на нас волком смотрели и, вероятно, готовы были тут же на месте убить нас.

– Поверьте, товарищ Дан, – отвечал он. – Я очень уважаю вас и всей душой желаю вам всего хорошего. Но если мне сейчас прикажут расстрелять вас, я сделаю это сию же минуту!

Очень скоро в разговоры стали втягиваться и все караулившие нас красноармейцы. С чего бы разговор ни начинался, он непременно сводился к рабочим забастовкам и к Кронштадтскому восстанию, о котором все чаще и чаще стало напоминать отчетливо доносившееся до нас буханье пушек. А отсюда – прямой переход к продовольственной и крестьянской политике большевиков. Газеты продолжали изо дня в день травить нас за наше требование отмены разверстки, поддержанное теперь и кронштадтцами. «Лакеи буржуазии!» «Слуги Антанты!» «Предатели!» Но когда мы объясняли красноармейцам, что разверстка, оставляющая крестьянину лишь самое необходимое для пропитания, а то и еще меньше, лишает его всякой охоты расширять запашку и тем обрекает страну на голод, а деревню толкает к восстаниям, они – в большинстве своем сами выходцы из деревни – спорить не могли и соглашались с нами. Только один, умный и развитой, рабочий по происхождению, твердо стоял за большевиков. И он соглашался, что во многих отношениях политика большевиков вредна. Но все равно надо стоять за них и надо без пощады подавлять всех недовольных. К нам лично и этот красноармеец относился очень хорошо, и я попытался в дружеском разговоре выяснить, откуда у него такое настроение. Он мне рассказал, что жил в Крыму и был мобилизован Врангелем. Жилось гораздо лучше и сытнее, чем в Советской России. Но «барское» отношение офицеров к рабочим и солдатам – вот чего он не мог переносить и вот ради чего он готов все простить большевикам: здесь нет «бар»!

Мне еще раз пришлось наблюдать очень резкое выражение этой – многими как-то недостаточно оцениваемой – черты революционной психологии народа.

Мы уже давно пользовались полной свободой разговора друг с другом и даже хождения из камеры в камеру, о чем скажу еще ниже. Как-то один из эсеров крикнул товарищам: «Господа, идите к нам, будем петь!» Валявшийся на нарах красноармеец, только что добродушно беседовавший с кем-то из заключенных, вскочил как ужаленный, с покрасневшим лицом и сверкающими глазами, и грубо крикнул: «Не сметь говорить «господа»! Сердце мне режет это слово. Будете говорить «господа», всех запру по камерам!»

Постепенно дебаты наши становились все оживленнее, и в кордегардии образовался как бы красноармейский клуб. Однажды я стоял с С. По обыкновению, мы говорили о крестьянском вопросе, разверстке, хлебной монополии. Кругом толпились красноармейцы, вмешиваясь в разговор и подавая реплики. Принесли газеты. Я развернул их и увидал пресловутую речь Ленина на X съезде коммунистической партии. Ленин возвещал полный поворот в крестьянской политике: отказ от разверстки, введение продовольственного налога, свободная торговля. Газеты моментально переменили фронт: во всех статьях доказывалось, вслед за Лениным, что разверстка была лишь печальною необходимостью военного коммунизма, что большевики всегда стояли за налог и свободную торговлю и теперь, когда Гражданская война кончилась, сами вводят их; меньшевики же – «предатели», потому что клеветали на большевиков, злостно приписывая им ту политику, которая была насильственно навязана им военными обстоятельствами.

Я тотчас же прочел вслух и речь Ленина, и статьи газет. На С. и красноармейцев они подействовали как гром с ясного неба. Когда же я огласил заключительные слова ленинской речи, где он заявил, что меньшевиков и эсеров надо все-таки держать в тюрьме, воцарилось неловкое молчание и смущение. С. пробормотал какую-то шутку и заторопился уйти по каким-то неотложным делам. Красноармейцы молча пожимали плечами, когда я спрашивал их, что же значит это содержание социалистов в тюрьме и зачем надо было громить артиллерией кронштадтцев, главное требование которых и составляла отмена разверстки и которые, кроме того, добивались лишь права свободных выборов в Советы (а вовсе не «Советов без коммунистов», как клеветнически подсовывала им большевистская пресса!) и отнятия у комячеек полицейских функций.

С этих пор С. стал избегать политических разговоров, а беседы с красноармейцами перешли на другие темы – главным образом на вопрос о значении террора и антидемократической политики большевиков.

На почве всех этих бесед мы очень сблизились с нашим караулом. Не прошло и недели, как условия нашего заключения радикально изменились. Конечно, было по-прежнему невыносимо тесно и душно. Но форточки наших дверей, а скоро и самые двери были открыты; мы свободно говорили друг с другом и ходили друг к другу; по вечерам любители собирались в камеру побольше, где помещалось семь человек, и составляли хор: часть красноармейцев присоединялась к нему, а стоявшие на часах предупреждали о приходе коменданта. С. добился для нас права прогулок – по получасу в день. Красноармейцы оказывали нам всевозможные услуги, и через них же нам удалось отправить письмо родным с извещением о нашем местопребывании.

Родные наши целых десять дней метались по городу, разыскивая нас. В Доме предварительного заключения им говорили, что нас увезли в ЧК. На Гороховой же уверяли, что это недоразумение, что мы по-прежнему находимся в ДПЗ. Наводили справки во всех других петроградских тюрьмах, но тщетно. Нам, правда, было разрешено писать из крепости два раза в неделю открытки. Мы все аккуратно писали их, но ЧК так же аккуратно складывала их у себя: ни одна не дошла по назначению! Наконец письмо, отправленное через красноармейца, раскрыло нашим родным тайну, и они начали осаждать ЧК, требуя свиданий и права делать нам передачи. Свиданий никому не дали, но на передачи ЧК в конце концов согласилась. Таким образом хоть эта нить протянулась между нами и родными, которые до тех пор находились в смертельном беспокойстве, так как в ДПЗ им довольно ясно намекали, что, по всей вероятности, нас уже нет в живых. Впрочем, благодаря тем же красноармейцам некоторым из родных удалось повидаться (и не раз) и поговорить со своими близкими заключенными. Как – об этом я по понятным причинам вынужден умолчать.

Чудеса ловкости и смелости обнаружили некоторые молодые рабочие нашей организации. Они не только умудрились проникнуть к нам (опять-таки я умалчиваю, как именно), но передавали нам письма от товарищей и родных, прокламации нашего петроградского комитета, «Известия» кронштадтских повстанцев и брали от нас послания для обратной передачи. Таким образом, попытка глухою стеною изолировать нас решительно не удалась, и через две недели мы уже имели довольно оживленные сношения с внешним миром.

Наконец и начальство не могло не заметить, что со строгой изоляцией и дисциплиной у нас в Продскладе дело обстоит неладно. А может быть, и сам С. доложил о том, что его караул «разлагается». Стали ходить к нам и некоторые служащие крепости, которые подтвердили нам, что, по их сведениям, нас привезли сюда в ночь с 1 на 2 марта для расстрела. Теперь наши «связи» распространились и на канцелярию коменданта крепости, что давало нам некоторую возможность быть в курсе намерений начальства на наш счет, разговоров чекистов, приезжавших для просмотра передач, и т. д.

Числа 20-го марта караул наш был внезапно сменен. Красноармейцы с бронепоезда и С. ушли, а на их место привели караул от финского батальона, расположившегося в крепостных казармах.

Большинство новых стражей наших ни слова не говорило по-русски. Из нас лишь кое-кто мог спросить по-фински хлеб, воду, нож, который час. Всякие политические разговоры стали невозможны. Но если начальство рассчитывало таким образом обеспечить строгость нашего заключения, то оно горько ошиблось. Среди финнов не было почти ни одного коммуниста, и все они с величайшей неохотой несли свою службу. Тех немногих возможностей разговора с ними, какие у нас были, оказалось достаточно для того, чтобы сойтись с ними. В первый день еще произошел крупный скандал, когда один караульный схватил за руку эсера Л., возвращавшегося из уборной, чтобы заставить его скорее войти в камеру. Прибежал адъютант батальона. Но скоро разъяснилось, что все это – недоразумение, что финн взял заключенного за руку, так как, не говоря по-русски, не мог сказать ему, что хотел, и т. д. Ровно через день все камеры уже снова были открыты и все наши «вольности» восста