Два года скитаний. Воспоминания лидера российского меньшевизма. 1919-1921 — страница 25 из 33

Кроме дежурного надзирателя в одну из комнат помощник распорядился посадить старшего надзирателя – того самого старичка, который уже два раза – сейчас, после ареста, и сегодня днем – так тщательно обыскивал меня. Разговорившись с ним, я убедился, что предо мною человек, в сущности, весьма добродушный, но напуганный и потому исполняющий все, что ему прикажут, самым ревностным образом. Он состоял на службе в этом доме (бывший дом Петербургского градоначальства) и даже в том самом помещении, где мы с ним сейчас сидели и где раньше помещалось отделение выдачи заграничных паспортов, свыше тридцати лет. Был курьером. После большевистского переворота некуда было деться – стар, и он решил остаться на службе ЧК. Рассказывал о прошлом. Очень хвалил Урицкого за его внимательное отношение к нуждам служащих и доброту. Кстати, еще во время беседы моей с президиумом ЧК день ареста Комаров, между прочим, рассказал мне, будто Урицкий всегда голосовал против расстрела и отказывался подписывать смертные приговоры. Правда это или нет, не знаю, но Комаров рассказывал об этом с легкой насмешкой над щепетильностью Урицкого, который ведь «все равно ответственность нес за все, что при нем делалось».

Провел я в помещении пункта круглые сутки и прекрасно выспался. Обед и ужин мне давали не арестантский, а с кухни служащих, и надо сказать, что по петроградской мерке пища была очень обильная и вкусная: мясной суп, макароны, каша с маслом. Но помощник коменданта жаловался, что теперь уже не те времена: «Поверите ли, жена просит достать фунтов пять фасоли, так и то не могу. То ли было при Урицком? Тогда одного имени ЧК все боялись и все моментально делали!» Вообще время Урицкого с самых неожиданных и различных сторон представлялось в рассказах чекистов какой-то героической эпохой, о которой, видимо, начали уже слагаться легенды…

К вечеру меня снова повезли в автомобиле на вокзал. На этот раз все было в порядке. Нам были отведены два смежных и сообщающихся купе второго класса со спальными местами. В одном поместился я с двумя конвойными, в другом – Борисов с какой-то девицей, дожидавшейся его на вокзале, – по-видимому, родственницей, которой он доставил удобный случай проехаться в Москву.

Приехали 22 июля в час дня без всяких приключений и, как и в Петрограде, зашли в помещение РТЧК. Борисов отправился к телефону вызывать из ВЧК автомобиль, а я остался с конвойными в приемной. Здесь же сидели двое только что арестованных за «спекуляцию» железнодорожных рабочих. Из бывшего при них огромного холщового мешка чекисты высыпали сотни коробок папирос, считали их и составляли протокол. Арестованные с грустными, но покорными лицами смотрели на эту конфискацию их добра, и не пытаясь возражать. А в это же самое время один из сидевших за столом чиновников кликнул с платформы мальчишку и стал покупать у него папиросы – по 100 рублей за штуку. Где кончалась разрешенная новой экономической политикой свобода торговли и где начиналось преступление – сказать со стороны было трудно. Можно лишь установить, что в это время табачные изделия составляли монопольную собственность государства и – официально – распределялись только по карточкам и исключительно курящим, так что в вольную продажу они во всяком случае могли поступать лишь нелояльным путем. Это не мешало тому, что на всех углах московских улиц шла бойкая торговля табаком и папиросами.

Обещанный из ВЧК автомобиль все не приезжал, и, прождав около двух часов, мы решили идти пешком. Было очень приятно походить по городским улицам после стольких месяцев сидения под замком.

Было около четырех часов дня, когда мы подходили к зданию бывшего страхового общества «Россия» на Лубянской площади, где помещается ВЧК (ныне – Государственное политическое управление). После обычной процедуры приема и поверхностного обыска в комендантской меня повели в довольно большую комнату, помещающуюся тут же, в нижнем этаже. Это так называемая «контора Аванесова»: здесь когда-то помещалась банкирская контора, и по сохранившейся надписи золочеными буквами на большом зеркальном стекле получила название и комната. Сюда попадают прежде всего арестанты, привозимые из других городов. Но приводят сюда иногда сейчас после ареста и москвичей. Большей же частью последних сажают в другую, соседнюю комнату, которая – тоже по надписи, сохранившейся с прежних времен на дверях, – называется «кабинет заведующего». Мужчины и женщины помещаются вместе и так проводят несколько дней, пока их не распределят по более благоустроенным тюремным помещениям. Уборных нет: они помещаются во дворе, куда заключенным и приходится ходить в сопровождении конвойных.

Когда я вошел в «контору Аванесова», женщин там не было. На заполнявших почти всю комнату топчанах сплошь лежали и сидели заключенные. Некоторые, кому не хватало места, валялись на полу. Тут же лежали вещи. Духота, грязь, обилие клопов и вшей делали пресловутую «контору» похожей на ночлежку самого дурного пошиба.

С одной из нар меня окликнул знакомый голос: то был мой товарищ по партии Г. Биншток, привезенный из Рязани два дня тому назад. Едва я успел начать разговор с ним, как внимание мое привлек высокий, сухощавый мужчина с черными с проседью усами, одетый в аккуратный пиджачок. В петлице пиджачка был красный бантик с каким-то значком, рядом на лацкане красовался миниатюрный портрет Ленина. Незнакомец сидел на краю топчана и тихо плакал. Оказалось, это американец К., делегат происходившего в это время III конгресса 3-го Интернационала. Он был вызван с заседания конгресса, тут же схвачен чекистами и привезен в «контору Аванесова» в том виде, в каком заседал на конгрессе. Он говорил немного по-немецки, и я вступил с ним в беседу. По его словам, причиной его ареста был донос другого американского делегата – Хэйвуда, который мстил таким образом за полемическую брошюру, выпущенную К. против него в Америке. К. был, видимо, сильно напуган и тщательно подчеркивал свою преданность коммунизму и одобрение всему, что делает большевистское правительство, в том числе и практике ЧК.

В «конторе Аванесова» я не пробыл и получаса. Меня повели через двор, затем по лестнице на четвертый этаж в прихожую квартиры, где на дверях было написано: «Контора внутренней тюрьмы при ВЧК». Тюрьма эта занимает несколько этажей, в которых раньше помещались, по-видимому, меблированные комнаты, находившиеся в этом доме.

После нового обыска, при котором у меня отняли всю бумагу, меня повели длинным извилистым коридором, в который выходили двери с прорезанными в них и закрытыми подвижною дощечкою глазками. В одну из таких комнат меня и посадили.

В довольно большой комнате с двумя большими, но замазанными белою краскою окнами с железною решеткою, вставленною изнутри, помещалось восемь топчанов. Семь из них было занято, восьмой, свободный, был предоставлен мне. Надзиратель защелкнул дверь. Заключенные шепотом начали расспрашивать меня, кто я и откуда, предупредив меня, чтобы я не говорил громко. На мой недоумевающий вопрос мне указали инструкцию, висевшую на двери.

Много тюрем перевидал я на своем веку и немало читал тюремных инструкций. Но ничего подобного произведению, висевшему на двери, мне видеть не приводилось. Заключенным воспрещалось читать, писать, играть в карты, шахматы или шашки, петь, громко разговаривать и вообще производить какой бы то ни было шум. Прогулок и свиданий с родными в тюрьме не полагается. В уборную, находящуюся в коридоре, заключенные выводятся два раза в день. Чтобы добиться книг, газет, свиданий, получасовой прогулки в час-два часа ночи, членам нашего ЦК, помещенным временно во «внутренней тюрьме» после бутырского избиения, о котором я рассказывал выше, пришлось объявить голодовку. За нарушение всех правил инструкция грозила строжайшими наказаниями. А в уборной висел плакат, в котором после напоминания о запрещении громко разговаривать объявлялось кратко и выразительно: «За все будут сожатся в карцер». Привожу это изречение дословно и с сохранением орфографии.

Таким образом, в этой тюрьме заключенные были нарочито обречены на то, чтобы ничего не делать. А есть в этой тюрьме и одиночные камеры, где люди проводят целые месяцы! Режим, специально рассчитанный на то, чтобы довести человека до отупения, расслабить его нервную систему и таким образом «подготовить» его к допросам, которые зачастую производятся ночью!

В той камере, куда я попал, заключенные занимались тем, что утаенным обломком карандаша на утаенном клочке бумажки вели «дневник»: отмечали случавшиеся «события», причем «событием» считалось всякое открывание дверей камеры: выход в уборную, раздача обеда и кипятка и т. п. Приход нового заключенного, увоз кого-либо, допрос – это уже были «события» колоссальной важности. Почти за месяц, что велся «дневник», максимальное число «событий», случившихся за один день, достигало восемнадцати, но это было редкое исключение. Обычно более десяти – двенадцати «событий» не случалось, а иногда число их – особенно по воскресным дням, когда во «внутренней тюрьме» не полагается ужина, – падало до пяти-шести.

Можно себе представить, каким праздником было для заключенных появление человека, который только что имел сношения с внешним миром и даже умудрился пронести в этот ад ничегонеделания два свежих номера газеты! Меня обступили и без устали расспрашивали о самых разнообразных вещах, перескакивая с предмета на предмет. Камера наша находилась в самом конце длинного коридора, и единственному надзирателю было лень ходить к ней. К тому же все по-прежнему старались говорить шепотом, а читая принесенные мною газеты, усаживались таким образом, чтобы по возможности укрыть преступную бумагу от взоров надзирателя или коменданта, если бы им вздумалось заглянуть в дверной глазок.

Начал и я помаленьку знакомиться со своими соседями. Камера оказалась «шпионскою», то есть сидевшие в ней обвинялись по делам, так или иначе связанным с иностранными государствами или «белыми» правительствами и армиями.

Самым заметным из заключенных был Щ., артист Варшавского театра, гастролировавший в Московском Х