Помощником его по МОКу и ЖОКу был Соколов – маленький, юркий человек с бегающими глазами. Он старался показать себя своим человеком и действительно сидел когда-то в тюрьме по обвинению в прикосновенности к меньшевистской организации (Соколов был из рабочих), но в то же время исподтишка делал заключенным массу неприятностей. Несколько побаиваясь острых столкновений с МОКом, он бесцеремоннее распоряжался в ЖОКе, и почти каждое появление его там сопровождалось какими-нибудь новыми стеснительными распоряжениями и новыми скандалами. Соколов оставался при мне недолго: уехал в отпуск, из которого к месту службы уже не вернулся. Его сменили другие помощники Попова – латыш Кноппе, большевик, бывший ссыльный, и Дарин, шустрый молодой человек, некогда пострадавший за то, что печатал на гектографе перевод книги Бебеля «Женщина и социализм», не подозревая того, что русский перевод этой книги давно вышел легально. С ними у нас отношения были вполне удовлетворительные.
Об одном из многочисленных помощников Попова – Качинском – стоит сказать несколько слов особо. Дело в том, что эсеры, отбывавшие в царское время каторгу в Бутырках, узнали в нем бывшего надзирателя каторжного отделения, прославившегося грубым обращением с политическими каторжанами и даже избиением их. В числе немало натерпевшихся от него каторжан был в свое время и Дзержинский, ныне глава ВЧК. Качинский сделался до такой степени ненавистным политическим каторжанам, что Дзержинский говорил про него: если революция передаст когда-нибудь власть в наши руки, я непременно повешу этого палача! Теперь же Качинский, перекрасившийся в коммуниста, занимал должность помощника начальника тюрьмы, где в тех же самых камерах, что и при царском режиме, томились бывшие сотоварищи Дзержинского по каторге! Мы решили написать о Качинском заявление Дзержинскому и довели его биографию до сведения председателя контрольной комиссии РКП, Сольца, случайно приезжавшего в тюрьму. Через некоторое время Качинский был арестован и, как нам говорили, приговорен к пяти годам концентрационного лагеря. С тех пор он с нашего горизонта исчез. Но сколько таких неразоблаченных еще Качинских орудует в советских тюрьмах под коммунистическою маскою! Да и можно ли быть уверенным, что сам Качинский, отбыв сокращенный амнистиями срок заключения, не выплывет снова где-нибудь в провинции и снова не получит власти над сотнями заключенных?
Те полгода, что я провел в Бутырской тюрьме, были наполнены борьбою заключенных социалистов и анархистов за улучшение своего положения.
В первые же дни пришлось выдержать борьбу за право иметь свидания с родными в сколько-нибудь сносной обстановке. Свидания происходили в нескольких комнатах при конторе тюрьмы. В каждой комнате свидание имели обычно пять-шесть заключенных сразу под надзором двух-трех надзирателей и чекистов. Но начальству вдруг показалось опасным позволять заключенным сидеть рядом с приходящими к ним родными, так как при этом возможна передача записок и т. п. Поэтому администрация распорядилась, чтобы заключенные и их посетители были разделены широким столом: стало невозможно не только обнять своих близких, но и вести с ними сколько-нибудь интимные разговоры, так как через стол приходилось говорить так громко, что разговор был слышен и всем соседям по столу, и надзирателям. Протест наш был оставлен без внимания, и тогда мы подали заявление, что отказываемся от свиданий. Через две недели ЧК уступила, и свидания стали происходить прежним порядком.
Не успела закончиться история со свиданиями, как новое волнение было внесено в среду заключенных обыском, произведенным ЧК. Часа в три ночи я проснулся от шума открываемой двери. В камеру вбежал Качинский и, осветив поворотом выключателя камеру, бросил: «Обыск!» Сейчас же за ним ввалилось какое-то неуклюжее существо в длинном, почти до пят, пальто, с широким, скуластым, грубым лицом. Вошли и два красноармейца с винтовками в руках. «Вставайте, товарищ, одевайтесь!» Голос, каким это было сказано, возбудил у меня некоторые подозрения, и я обратился к неопределенному существу, уже бросившемуся к моим книгам и начавшему перерывать их: «Вы женщина?» – «Да, я женщина, но это ничего не значит: вставайте и одевайтесь!» Я наотрез отказался от этого милого предложения. Чекистка-латышка пробовала было возвысить голос, но я потребовал, чтобы она говорила вежливо, а главное, доложила тому, кто распоряжается обыском, что я протестую против такого способа производства обыска и настаиваю на немедленном удалении этой «приятной» особы из моей камеры. После долгих препирательств почтенная дама все же отправилась с докладом по начальству, оставив в моей камере красноармейцев, и больше уже не возвращалась: ее сменил молодой человек, откровенно говоря никакого рвения к производству обыска не обнаруживший. Через пять минут я снова остался один.
Как я узнал, освободив меня от своего присутствия, чекистская андрогина своей работы в тюрьме не оставила. Она не только не стеснялась заставлять при себе одеваться, причем предварительно ощупывала все складочки белья и т. п., но даже собственными руками лазила в параши, вытаскивая из них и тщательно рассматривая все клочки бумаги! Преданность делу поистине изумительная!
Не всем так посчастливилось, как мне. В некоторых камерах обыск продолжался по часу, причем кое-где чекисты забирали все исписанные листки бумаги, а кое-где и все книги. На этой почве произошли даже кое-какие курьезы: в числе книг, наряду с двумя номерами преступного «Социалистического вестника», были взяты случайно оказавшиеся у кого-то произведения Жюля Верна! Но курьезы курьезами, а результаты обыска были весьма чувствительны для заключенных. Когда-то, в царские времена, тюрьма служила для многих из нас настоящей школой. После изнуряющей, треплющей подпольной и нелегальной жизни на воле, когда и времени не хватает на серьезную умственную работу, да и отсутствие собственного угла и необходимость шататься по «ночевкам» зачастую лишают всякой возможности заниматься систематически, тюрьма служила местом отдыха, где можно почитать, подумать, разобраться в своих мыслях, попытаться изложить их на бумаге. Тюрьма была для революционера местом усиленного умственного труда. Не то – в советской тюрьме. Доставать в Советской России книги очень трудно, почти невозможно. Даже в бумаге и письменных принадлежностях ощущается огромный недостаток. При таких условиях систематическая умственная работа крайне затрудняется, и в тюрьме царит вынужденная праздность. Работа становится совершенно невозможной, когда при периодически повторяющихся обысках отбираются все без исключения рукописи. Правда, ЧК их по просмотре возвращает, но этот просмотр длится месяцы, и при этом часть рукописей неизменно затеривается. Материалы, отобранные у некоторых товарищей при обыске в августе месяце, они получили обратно, после бесчисленных напоминаний и заявлений, лишь в декабре. Понятно, какое негодование вызывает такой образ действия у тех, кто при самых неблагоприятных условиях ценою громадных усилий умудрился использовать вынужденный тюремный досуг для литературной работы.
Ко времени моего привоза в Бутырки заключенные социалисты сидели по одиночкам. Гуляли человек по пять вместе, но сейчас же после прогулки нас разводили по камерам и запирали. Мириться с этим, понятно, было трудно. Почти все уже успели за долгие месяцы сидения в тюрьме пожить при режиме полного общения заключенных между собою, и было непонятно, почему необходима теперь такая изоляция друг от друга, ведь нам же неоднократно заявлялось, что никакого следствия о нас не ведется, что нас – по выражению Ленина – «бережно держат в тюрьме» только затем, чтобы лишить общения с внешним миром, а не друг с другом. Попов же, а за ним и низшая администрация проявляли в этом отношении глупейший формализм: люди только что гуляли вместе, но, если Попов застанет их вместе у дверей камеры, сейчас же поднимает скандал. Все это сильно раздражало. Мы решили добиться полной свободы общения друг с другом.
Как всегда, начались споры о тактике. Были сторонники решительных действий: предъявление ультиматума, голодовка, активное сопротивление и т. д. Но победило «умеренное» течение. Было решено, по возможности не доводя дела до острого скандала, выпотрошить установившийся режим изнутри путем настойчивого, систематического раздвигания установленных рамок.
Все эти тактические переговоры велись на прогулках, через старост, разносивших съестные припасы, путем записочек, для передачи которых друг другу было сколько угодно способов, и, наконец, прямыми разговорами с окон.
Из-за этих разговоров тоже выходило немало конфликтов. В других тюрьмах, как, например, в Лефортовской в той же Москве, часовые попросту, как в доброе царское время, стреляли в сидящих на окнах. В Орле при таком же случае одному товарищу прострелили руку. У нас Попов шумел и грозил, но к экстренным мерам прибегать не решался. Раз его помощник Соколов решил приступить на женском отделении к энергичным действиям: отнял табуретку у одной из заключенных. А так как заключенная эта оказалась беременной и без табуретки слезть с высокого подоконника никак не могла, то через несколько часов Соколову пришлось вернуть табуретку обратно, и он сконфуженно объяснял, будто никакой кары в виду не имел, а просто табуретка «понадобилась в конторе». После еще нескольких попыток в таком же роде начальство махнуло рукою, и наши позиции на окнах были прочно закреплены.
Одновременно с наступлением на окна мы вели наступление на двери. Все чаще и чаще, возвращаясь с прогулки, из уборной, со свидания, стали пользоваться случаем подбежать к двери чужой камеры, открыть дверную форточку и побеседовать с товарищами. Начальство пыталось бороться с этим, замыкая дверные форточки на замок. Но это оказалось нелегко. В большинстве форточек замки оказались испорченными. Кроме того, надзирателям совсем не улыбалось бегать все время от камеры к камере по вызову заключенных: ведь в советской тюрьме, где все расшатано, во всем нехватка, жизнь не может идти с такою монотонною регулярностью, как в благоустроенных «нормальных» тюрьмах. В конце концов после ряда стычек, иногда довольно бурных, и дверные форточки были оставлены в нашем владении.