Два года в Испании. 1937—1939 — страница 10 из 43

еть в виду, что в этой войне бригада состояла из батальонов и соответствовала, в сущности, полку).

Мне рассказывали, будто Ренн в одном из первых боев повел бойцов батальона имени Тельмана (теперь это целая бригада) вперед, указывая направление самопишущей ручкой. Я что-то говорю об этом, о литературе. Ренн спокойно отвечает:

— Это легенда. Если она нужна в тылу, я не возражаю. Но я теперь не писатель, а солдат. Словом еще можно вести в бой, но не ручкой.

Я спрашиваю еще что-то.

— Если хочешь, я тебе нарисую план боя, в котором участвовали тельмановцы. Могу показать, где это было. Но о литературе — когда-нибудь потом…

Опять шоссе. Бегут поля и холмы, бежит телеграфная проволока, мелькают надписи, они почему-то все уцелели. В лощине непролазная грязь, объезжаем стороной. Здесь сосредоточивались танки для очередного броска. Они изрыли землю, а в те дни, как сегодня, шел дождь пополам со снегом.

Шоссе уходит вверх. Огромное поле перерезано окопами. Иногда они еле намечены: итальянцы окапывались наспех, лишь бы спрятать голову. Иногда окопы глубоки: здесь была задержка на ночь.

Солдаты бродят по полю и что-то ищут. Орудия, пулеметы, винтовки, боеприпасы, склады давно уже вывезены. Но поле усеяно расстрелянными гильзами, потерянными вещами, письмами. Солдаты предлагают нам сувениры, — пусть только лейтенант сперва посмотрит, не представляют ли они военного интереса. Маркес сам собирает перепачканные листки, значки, ладанки.

Один из солдат — итальянец Санто Кросар из батальона имени Гарибальди. Он стоял в дозоре, итальянские фашисты захватили его в плен. Пленных они сковывали цепью по двое. Я видел такую среди трофеев; солдаты «римской империи» везли с собой цепи для рабов, как в древности. Кросар остался без пары. Он бывший горняк, высокий и широкий в плечах. На него не пожалели целой цепи. На руках у него остались следы. Ему велели кричать: «Да здравствует дуче!» Он промолчал. Его избили. Он слышал, что офицеры собрались расстрелять пленных, и ночью бежал. Прибежав к своим, начал умолять, чтобы спасли его товарищей. Впрочем, долго умолять не пришлось. Гарибальдийцы сами пошли в атаку. Впереди шли гигант Кросар и маленький, щуплый комиссар Баронтини. Они выручили только часть пленных, остальных фашисты успели убить. Теперь Кросар улыбается, вспоминая недавнее прошлое. Когда я впоследствии спросил Баронтини, так ли это было, он ответил:

— Было. Только я не шел впереди, я шел за ним.

Снова шоссе. Большие указатели: «На Сарагосу». Шоссе, собственно, и называется Сарагосским. Спускаемся с холма. От Мадрида восемьдесят пять километров. Справа от шоссе, внизу — Бриуэга. Обугленные грузовики. Пуста площадь, пусты улицы. Целые кварталы начисто уничтожены. Кажется, что часть стены второго этажа висит просто в воздухе. Камни, камни, камни, — если смотреть только под ноги, это как на каменоломне. Несколько местных жителей — больше не осталось — пугливо бродят вокруг и не сразу отвечают на вопросы.

Ветер, который свистел в полях, врывается и на разбитую площадь. Куда-то уходят прозябшие крестьяне. Испанский офицер останавливает меня на середине площади.

— Вот здесь.

Он выпрямляется, голос его звучит торжественно:

— Здесь после войны будет поставлен памятник. В Бриуэгу с двух сторон ворвались мы, испанцы, и поляки батальона имени Домбровского. Здесь испанец обнял поляка. Он не знал, что это поляк. Для него поляк был интернационалист — и всё.

В Бриуэге мы встретили нашего советника, молодого артиллериста Гурьева. Он шепчет мне:

— А через час здесь уже был Кольцов.

2

Побывать везде, где бывал Кольцов, под силу разве что доброму десятку людей. Недаром в «Испанском дневнике» он приписал половину сделанного им вымышленному мексиканскому товарищу. Куда бы я ни приезжал, я всюду натыкался на следы этого «мексиканца». То мне рассказывали, как с винтовкой в руках он шел на штурм Алькасара; то в штабе прославленной Двенадцатой интернациональной бригады командир ее Матэ Залка вспоминал о самой страшной бомбежке в его жизни, когда фашистские самолеты беспрерывно сбрасывали бомбы на беззащитный и открытый штабной домик, уйти из которого было некуда, и фашисты это знали; и вот в разгар бомбежки, когда все прощались с жизнью, дверь отворилась, на пороге показался Кольцов и спокойно сказал: «Что, жарко сегодня?» То бывший шофер Михаила Ефимовича, зажмурившись от одного воспоминания, говорил, что в дни чудовищных бомбежек Мадрида Кольцов немедленно мчался в самые опасные районы, участвовал в работе санитарных команд и заставлял его, шофера, делать то же самое. Летчики рассказывали о том, как владел собой Кольцов в страшные минуты на боевых самолетах (впрочем, это слишком пышное определение для старых «бреге», на которых летали республиканские летчики в первые дни войны). Когда хотели сделать комплимент, говорили: «А ты ведешь себя, как Кольцов». Больше того, желая доставить удовольствие, говорили: «А я тебя видел вместе с Кольцовым». Это значило: ты тоже был в пекле.

Несколько раз я пытался узнать у него, откуда бралась его храбрость. Он отмахивался: «Не приставайте с глупостями!» Но как-то, когда мы остались вдвоем в томительно жаркий валенсийский день, ожидая, чтобы нас вызвала Москва, он задумчиво сказал:

— Храбрость… Есть такие храбрые люди, что они даже не знают, что такое храбрость. Что такое трусость, они видят, а храбрость — просто норма поведения. Это всегда военные. У журналиста дело обстоит иначе. Ну, конечно, чтобы хорошо написать о чем-нибудь, надо это видеть и испытать. Этакий жюльворновский Гедеон Спилет. Помните: «Южанин целится в меня…» — последняя запись в его книжке. А почему вместо этой записи он не выстрелил в южанина сам? Понимаете, советский журналист — участник дела, о котором пишет. Поэтому он агитатор, агитатор же — всегда педагог. Командир должен показывать пример, и советский журналист — тоже. На фронте в первые дни войны на меня всегда смотрели: «А ну, что ты сделаешь?» Вы думаете, когда я полез на Алькасар с винтовкой, я хотел испытать то, что чувствует солдат при штурме? Чепуха! Я хотел, чтобы другие пошли — и не за мной, а со мной. Я этому учился в самой мирной жизни. Ненавижу писак, которые приходят на завод и спрашивают: «А это что за штучка?. Какая миленькая!..» А «штучке» уже, оказывается, сотни лет. Или наоборот: на «штучке» люди надрываются, «штучка» — их гордость, а этот сморкотун… Когда люди видят, что ты понимаешь, сам умеешь, вот тогда, тебя уважают. Да черт с ним, с уважением! Тогда верят. И вот в Испании прежде всего нужно было, чтобы поверили. Как у нас в гражданскую. Пожалуй, даже больше: верили-то авансом, и надо было сразу эту веру оправдать.

Позвонила Москва. Кольцов, лежа на кровати и глядя в потолок, начал диктовать.

3

Над обрывом, на открытом холме — дом с колоннами, со стеклянной террасой. Когда-то берейторы в зеленых камзолах держали под уздцы горячившихся лошадей, а с крыльца спускались женщины в длинных черных амазонках и мужчины в бриджах, крагах и серых котелках. Здесь был королевский охотничий клуб.

Вниз от дома уходит длинный окоп. Через пять минут оказываешься над заглохшим садом, лицом к Каса де Кампо. Глаза тонут в широком просторе. Холмы, поля, овраги, рощи, перелески. Кое-где одинокие дома. Изредка среди деревьев блеснет мутной желтизной Мансанарес. Белое здание ресторана. Ровное поле — ипподром. Сбоку большой и словно вымерший разбитый клинический госпиталь. Впереди — гора Гарабитас. На ее гребне в стройном порядке стоят редкие деревья. Одно отделилось, как командир. Оттуда, конечно, виден весь Мадрид.

Внизу справа — Корунское шоссе. Оно уходит в дальние горы. На горах — ослепительный снег. Он растает только в июле или даже в августе.

Над дорогой — крутой холм. На нем разбитый каменный домик. Перед ним парапет, похожий на обыкновенную невысокую ограду. Но это не ограда, это дот. Там фашисты. Они не подают признаков жизни. Метров за сто от дота — белые камни. Вчера республиканская разведка накидала их, чтобы по ним ориентировались летчики.

Идет артиллерийская подготовка. Мгновенное нарастание свиста, дальний разрыв. Белые дымки над холмом, потом — черные клубы. Иногда снаряды жужжат, как огромные шутихи. Это неудачники, они крутятся в воздухе. Большинство снарядов летит в Каса де Кампо. Охота сегодня слишком шумна, птицы бесцельно и тревожно носятся в воздухе, но он населен стремительными раскаленными камнями, которых не разглядишь. Собака пригибается к земле, словно ее сносит ветром. Она бродит поверху, перед окопом, на уровне моей груди, приседает при каждом разрыве, но в окоп не идет. Он для нее страшнее простора.

Трескотня пулеметов. Винтовочные выстрелы кажутся безобидными, как стук шаров на сотне биллиардных столов. Пули со свистом подсекают траву и кустарник. Собака сердито рычит, когда рядом с ней в землю вонзается этот страшный шмель.

Внизу ползут танки. Как допотопные животные, они одновременно неуклюжи и проворны. Желтый огонь струею вырывается из них. В лесу они идут быстро и даже весело, потом останавливаются и, словно обнюхивая деревья, тычут в разные стороны тупой нос.

На стенке окопа муравьи роют сложные ходы. Тащат песчинки, отползают к, краю, выпускают свою ношу. Потом быстро бегут обратно, торопливо переползают друг через друга и исчезают в дыре. Дыра пробита пулей.

Телефонист, прислонившись к стенке окопа, читает затрепанную книжку. Он отрывается от чтения только для того, чтобы дать соединение или принять телефонограмму.

Фашисты бьют из минометов. Между выстрелом и разрывом одна секунда. У телефониста и у муравьев слух, видимо, атрофирован: они спокойно продолжают свое дело.

Полковник не отрывается от бинокля. Его участок — дорога справа. Но его задание — вспомогательное, и волнует его развитие основного удара в Каса де Кампо.

Артиллерийский наблюдатель, капитан, беспрерывно меняет наводку своей выгнутой над окопом трубы с двумя видоискателями. Корректировать стрельбу почти не приходится: давно пристрелян каждый уголок. Но капитан хлопочет у трубы, как фотограф, ищущий ракурс. Он тоже хочет проникнуть в тайну Каса де Кампо.