Два года в Испании. 1937—1939 — страница 21 из 43

то страшно, что Франко так близко от Мадрида, а то, что Россия от нас далеко». Человек большой душевной чистоты, он нашел в себе силы порвать со своим старым другом Кабальеро, потом с Прието и поддержать нового человека — Негрина. Негрин поручил ему министерство иностранных дел. Он ездил в Женеву (в Лигу Наций), в Париж, в Лондон. Он задолго готовил свои речи, каждый раз волновался и говорил с такой страстью, с такой болью, что искушенные, чтобы не сказать прожженные, дипломаты потупляли глаза. Его слушали вежливо и сострадательно, принимали туманные резолюции и, по существу, во всем отказывали. Мало того, на деле помогали Франко и во всем уступали Гитлеру и Муссолини. Да и что была Испания для дипломатов? Заупрямившаяся пешка на огромной шахматной доске, не желающая ходить по правилам, разработанным ими. Ну так под стол ее! А дель Вайо глядел детскими глазами в их глаза, голос его дрожал, для него Испания была гибнущей матерью; он молил у врачей лекарства, и у них были лекарства, но они отказывали ему. И все-таки он верил, что людей можно убедить, никогда не поздно убедить, что, кто бы они ни были, они должны понять правду. Несправедливость обижала его и впрямь как ребенка. Он терпеливо доказывал: нет, в Испании правят вовсе не коммунисты, нет, в Испании никто не преследует церкви, нет, в Испании не осталось иностранных солдат, а у Франко их десятки тысяч. Дипломаты все это прекрасно знали, но в правилах их игры было закрывать глаза на факты. Это еще лучше знали социалисты из II Интернационала. У них были свои правила, на практике приводившие к поощрению фашизма. Эти готовы были плакать вместе с дель Вайо, они заклинали его понять их положение и вместе с дипломатами всеми средствами старались связать республике руки, чтобы выдать ее фашистской троице. Так инквизиция выносила только приговор, исполнение приговора она предоставляла светской власти — церковь не обагряет своих рук кровью. Не знаю, каким министром был дель Вайо. Но он был подлинным испанским интеллигентом — бескорыстным, идеалистическим, артистичным, непрактичным, слегка провинциальным в своей неистребимой вере в добро, отзывчивым и чуть-чуть легкомысленным именно от непрактичности и веры. Иногда казалось, что он смотрит на жизнь и на войну в том числе сквозь розовые очки; это было не так, он хорошо знал и кровавую и черную сторону войны. Но смотрел он на все с доверием к людям. И это было не только трогательно, порой это было мудро, потому что помогало верить другим.

2

В Валенсии я однажды был на заседании «водного трибунала»: судьи-крестьяне, только старики, решали споры соседей о воде. Участки рисовых полей невелики, один арык орошает несколько участков; достаточно ногой обрушить край канавки, и сосед остается без воды, а виновник ущерба получает ее вдвое. Судьи внимательно выслушивали обе стороны, топографию полей они знали назубок, обмануть их было невозможно. Приговор, который они выносили, был окончательным и апелляции не подлежал. Да стороны и сами знали, что он справедлив. Государственная власть в эти дела не вмешивалась. Это было нечто вроде государства в государстве. Порой мне казалось, что все испанское крестьянство — это государство в государстве, только без всякой власти.

Отъезжая от моря, я видел маленькие апельсиновые деревья, стоявшие в шахматном порядке по обе стороны дороги: не шестьдесят четыре, а тысячи клеток. Иногда со стремянки, иногда приставив к дереву небольшую лестницу, крестьяне в длинных блузах собирали урожай. Когда я ехал по этой дороге в первый раз, деревья стояли в цвету, и белизна того самого флердоранжа, которым украшали невест, сливалась и ослепительно сияла — тогда разглядеть шахматное построение было труднее.

Я говорил себе: ты едешь по земле Дон-Кихота. Это, правда, не Ла Манча, но это так близко. От длинных блуз крестьяне казались меньше ростом, приземистее. Я спрашивал себя: кто из них Санчо Панса? Судьи «водного трибунала» выносили свои приговоры с той же практической житейской мудростью, что и Санчо на острове Баратария. Я останавливал машину, разговаривал с крестьянами. Валенсия — не Эстремадура и не Андалусия: крупных землевладельцев здесь нет, участки более или менее равные, обрабатывают их всей семьей. Из разговоров я понимал, что эти середняки, так же как бедняки и как батраки, жили одними мыслями. Им казалось раньше, что республика принесет им счастье: землю и воду, дешевые инструменты, если не машины. Так Санчо Пансе казалось, что с Дон-Кихотом он найдет свое счастье. Мало-помалу Санчо понял, что счастье не ждет за углом, что быть оруженосцем Дон-Кихота не так просто, что поступки Рыцаря Печального Образа часто нелепы и противоречивы. Но его увлекали речи рыцаря, его доброта, его великая мечта. И как-то само получалось, что для Санчо не стало иной дороги, чем дорога Дон-Кихота.

Сравнения, параллели, особенно литературные, — дело неверное, но все же я хочу их продолжить. Республика разочаровала крестьян. Задолго до войны нищая крестьянка сказала Эренбургу: «Республика к нам не пришла». Она ни у кого не отняла земли и никому ее не дала (по крайней мере, чтобы об этом стоило говорить). О земельной реформе спорили без конца — в кортесах, на митингах, в газетах, один проект был замысловатее, другого, а для крестьян ничто или почти ничто не менялось. Только во время войны министр земледелия коммунист Урибе начал осуществлять реформу, да и то с какими препятствиями со стороны других партий, в том числе и называвших себя крестьянскими! Но если в Арагоне «либертарный коммунизм» анархистов зачастую приводил к тому, что крестьяне теряли последние остатки доверия к республике и порою были готовы предпочесть ей фашизм, то в других местах такого расхождения, такого разрыва быть не могло. Крестьяне понимали или, скорее, чувствовали инстинктом, что только республика спасет их от худшего, чем есть и чем было. Ведь когда Дон-Кихот умер, Санчо плакал горше всех и, может, быть, в душе сожалел, что был ему плохим оруженосцем.

Крестьяне говорили: «Да, конечно, фашизм надо разбить, товарищ (а иногда — «сеньор»), но у нас нет рабочих рук; да, конечно, нашу армию надо снабжать, — еще бы, там и наши дети, но как собрать хороший урожай, если у нас нет удобрения и достать его негде». Жаловались: церковь закрыта, священник сбежал, женщины плачут и говорят, что бог нас покарает. И отводили глаза — видно, сомневались: а может быть, в самом деле покарает? В деревнях стояли вокруг отпускника, качали головами, тяжело вздыхали, молчали. Он рассказывал о том, как сильны фашисты, как храбро сражается его часть, каких замечательных командиров выдвинула эта тяжелая народная война. Они сами знали, что война народная, потому что не хотели фашизма. Но они знали также всю тяжесть войны, потому что дорого платили ей. Им казалось, что против них несметная сила. Ограниченный узким горизонтом, ум Санчо Пансы работал медленно, и все же закрадывалась мысль: а стоит ли это таких жертв, есть ли реальная правда в словах Дон-Кихота — в уверениях и заклинаниях о победе? Но отпускник был сыном соседа, они знали его с рождения, республика была их мечтой, хотя и сильно потускневшей, война была неизбежностью, с которой ничего не поделаешь (может быть, именно ею бог и карал?), воевал весь народ, а кто же они такие, как не сам народ? Фашизм — это власть иностранцев, а испанец испокон вену был готов перенести что угодно, только не иностранное владычество (они сами еще пели песни о владычестве мавров, не таком уж дурном, судя по тем же песням, и все же непереносимом); они ничего не читали, но все же знали, что испанцы не покорились Наполеону I; и фашизм был — маркизы, графы, владельцы тысяч гектаров земли, которой у них было так мало или не было вовсе («Вот эти луга, товарищ, на них наш маркиз охотился раз в год, а нам негде сеять хлеб»); фашизм — это власть гражданской гвардии в деревне, власть попа, — бог-то бог, а помимо десятины поп владел душой жены, матери, дочери, почти каждая женщина в доме была шпионом церкви.

И тут же происходило непонятное: мать грозит богом, а дочь рвется в город, чтобы работать на фабрике, притом не ради денег или нарядов, а чтобы помочь фронту. Мало того, дочь соседа просто ушла на фронт, девушка — подумайте — с солдатами! Давно в деревню приезжал театр во главе с каким-то поэтом («Поэт, знаете, это кто стихи пишет, а может быть, и представления, не знаю; говорят, фашисты его убили»). Играли студенты. Простая девушка из деревни заставила крестьян восстать на большого сеньора, она была обижена сеньором; это почему-то называлось «Фуэнте овехуна» — «Овечий источник», такая деревня есть на самом деле; а теперь каждая девушка хочет быть такой, как эта… да, Лауренсия. Вы, значит, тоже это видели? Только девушки говорят, что хотят сражаться и за себя, и за всех. А дети! Играют только в войну, и никто не хочет быть фашистом. А ведь мы неграмотные, товарищ, где нам разобраться!

Крестьянин глядит с недоумением, отводит глаза и вдруг становится подозрительным; очень вежливо, словно мимоходом, спрашивает: «А зачем вы приехали к нам?» И уже больше не зовет меня товарищем. «Россия, да это так далеко, сеньор. Вам нравится у нас? Мы — бедная страна, сеньор, но, правда, мы не плохие люди…» «А вы знали и того поэта, который написал «Овечий источник»? Он умер триста лет назад? А я думал, это тот, который приезжал к нам. Вам, сеньор, должно быть, в самом деле нравится у нас, если вы столько знаете…»

Нет, испанский крестьянин во многом отличается от других. Доверчивый или подозрительный, он не говорит униженным тоном, он не считает себя ниже собеседника. Он ненавидит богатых не за их богатство, а за свою нищету. Он верит в человеческое слово, хотя и устал от вековых обманов. Он мало ценит чужую жизнь, но свою — еще меньше. Он не понимает, что за угощение можно взять деньги. Деньги ему очень нужны, но он их все-таки презирает. Крестьянин может понять не только историю крестьянки Лауренсии, но и стихи Лорки и Альберти. Парижанин непременно даст указание работающему на улице художнику и заспорит с ним. Испанский крестьянин ничего не скажет, пока его не спросят. Но увидит он точнее, чем парижанин, и скажет, свое мнение осторожно и мягко. При этом он неграмотен, вековое воспитание чувств и вкуса, интуиция заменяют ему грамоту в искусстве.