Два года в Испании. 1937—1939 — страница 25 из 43

— Очень хорошо, дети мои, прежняя позиция никуда не годилась, а эта действительно замечательная! Вы уже всё понимаете! Давайте окапываться!

И схватил лопату. Милисианос остановились и начали копать землю.

Вряд ли Эскобар знал, что нечто подобное задолго до него сделал русский полководец Суворов. Одно, во всяком случае, было у них общим — любовь к солдату.

Однажды командный пункт Эскобара подвергся отчаянной бомбежке. Он перекрестился и с сияющим лицом сказал:

— Благодарю тебя, господи, за то, что ты подвергаешь испытанию меня и офицеров, а не моих солдат!

Потом он командовал корпусом. Корпус вел себя прекрасно, но никто не создавал командиру рекламы, а сам он не искал ее. Наконец ему поручили далекий тихий фронт Эстремадуры. Когда там началось неожиданное фашистское наступление, все были уверены, что враг с легкостью пройдет вперед: фронт был в полном небрежении у центральных властей. Но оказалось, что Эскобар, не получая ни подкреплений, ни оружия, сумел все же так расставить свои силы, так укрепиться, так подобрать людей, что фашистское наступление выдохлось.

Его как-то спросили:

— Как вы можете ходить в одну и ту же церковь с Франко, генерал? (Франко всегда рекламировал свою привязанность к католицизму.)

Эскобар ответил:

— Церковь открыта для всех, даже для Каина и Иуды. Но для меня тайна, почему господь бог терпит, чтобы мы с Франко ходили под одним и тем же небом.

Сам Франко этого не потерпел. По окончании войны фашисты расстреляли Эскобара.

9

А мой последний шофер Пепе был обыкновенным рядовым коммунистом. Я не могу назвать его иначе, чем дорогим другом.

Все почему-то звали его Пепе, хотя это уменьшительное от Хосе, а его крестили Даниелем. Он так привык к Пепе, что не отозвался, когда на призывном участке его назвали настоящим именем.

Это был тихий, скромный человек. Он никогда не отказывался ни от какой работы и с глубоким уважением относился к работе другого. Любой час, любое направление, любое расстояние — по первому слову он спокойно шел к машине. Если он о чем-нибудь беспокоился, то только о ней.

Мадридец, он вывез в Валенсию, потом в Барселону свою семью — мать, жену, невестку и двоих детей. Все они жестоко голодали. Он никогда не жаловался. Когда я спрашивал, что заказать для него во Франции, он виновато улыбался: хотя его жестоко мучили головные боли, а достать лекарства в Испании было невозможно, о себе он не думал и тихо отвечал:

— Если можно… муки для детей.

Когда же мы однажды поехали вместе во Францию, в Перпиньян, и я предложил ему купить самому все, что он захочет, он при возвращении вернул мне половину денег:

— Это слишком много для меня…

Семья его перешла французско-каталонскую границу на несколько дней раньше, чем мы, и пропала. Полиция арестовывала испанцев. Пепе скрывался, надеясь разыскать семью. Французы отбирали испанские машины, и другие шоферы поэтому тайком продавали их за гроши. Пепе ужасался:

— Но ведь машина не моя… государственная…

Пронесся слух, что в Аликанте или в Картахену, еще находившиеся в руках республиканцев, пойдет пароход и отвезет туда несколько военных и государственных деятелей. Пене прислал мне телеграмму:

«Пепе, «мерседес» (марка нашей машины) вашем распоряжении, готовы ехать Мадрид».

В конце концов машину у него отобрали, а самого посадили в лагерь. Там он на всякий случай справился, нет ли для него писем, и неожиданно получил письмо от жены. Она написала во все лагеря. Письмо было старое. Пепе испугался, как бы жена не подумала, что он остался в Испании, и, поддавшись на уговоры фашистских агентов и французской полиции, не подписала заявления о желании вернуться на родину. Он решил дать жене телеграмму. Денег у него уже не было, он продал жандармам пальто. А в лагере был жестокий холод, заключенные спали на земле, зарываясь в песок.

Через несколько дней он получил длинное письмо от жены. При переходе границы, под дождем и резким ветром, любимец отца и всей семьи четырехлетний Пепе простудился. Потом ночевали под открытым небом, у Пепито начался сильный жар. Потом их отправили на север, в Эльзас, в горы. Там лежал снег. У Пепито оказалось воспаление легких. Все, что было на матери, бабушке, тетке и старшей дочери, продали, чтобы поддержать угасавшую жизнь. Но Пепито умер.

Сообщая мне об этом, Пепе писал:

«Я по-прежнему разлучен с семьей, но по крайней мере знаю, где они, и уверен, что они не поедут к Франко. Здесь нас почти не кормят. Очень холодно. Вы знаете, как я любил моего Пепито. Это был чудесный ребенок. Теперь он умер. Французы обращаются с нами плохо, но я не считаю, что они виноваты в смерти Пепито. Нет, его убил Франко. Если бы мне пришлось выбирать — пережить все снова или поехать к Франко, — я бы, не задумываясь, выбрал любые муки. Только не Франко! Все лучше, чем Франко!»

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Советник — положение из самых трудных на свете. Представьте себе хирурга, который видит, как неумело делает операцию другой врач, но вмешиваться, взять скальпель в свои руки не может; он вправе только шепотом подавать советы, да так, чтобы не обидеть оперирующего и не вызвать к нему недоверия у больного и у сестер. А если оперирующий к тому же очень самолюбив? Если больной привык к нему и доверяет только ему? А на войне дело касается жизни десятков, сотен, тысяч людей, неудача влечет за собой следующую. И помимо служебной ответственности есть еще ответственность перед своей совестью, профессиональной и просто человеческой…

Такими хирургами были наши советники. Строевые командиры, привыкшие к дисциплине, к точным рамкам своей самостоятельности, они вынуждены были стать дипломатами. Конечно, многое решал личный пример. Но за столом штаба или на командном пункте одним примером ничего не сделаешь. Как настоять на своем, если тот, кому ты даешь совет, старше тебя по званию, да и ответственность, собственно говоря, лежит на нем? И все-таки я почти не слышал жалоб на наших советников. Не без труда, но они находили индивидуальный подход. Иногда они не выдерживали, брали командование в свои руки, и так как правы потом оказывались они, то, как победителей, их не судили. Мало того, я помню, как испанец, командир бригады, рассказывал мне, что вначале он беспрерывно ссорился со своим советником, просил даже убрать его, как в одном бою этот советник решительно отменил его приказ и в ответ на протесты, окончательно превышая свои полномочия, сказал сквозь зубы: «Арестую!» А потом комбриг понял, что прав был советник, и теперь уже советник жаловался: «Чуть что, ничего сам решать не хочет, спрашивает: а как ты думаешь? Вот и воюй рядом с ним». — «Ну, с ним-то ты уже отвоевал», — ответил я. «Да я не о том. С ним мы друзья. Я говорю: воевать-то как при таких условиях?»

Были, конечно, и другие, правда, редкие случаи, главным образом ближе к концу войны. Один советник не сумел быть дипломатом, вмешивался во все, говорил свысока. Другой, напротив, разочаровавшись, не делал вообще ничего, не сумел командовать, не командуя. Но таких людей быстро возвращали на родину.

Советники были и при генеральном штабе, и при штабах фронтов и армий, а порою даже в батальонах. Генерал А. Родимцев рассказал в своих воспоминаниях, как он был пулеметным инструктором и как сам отражал атаку фашистов под Мадридом. Не случайно потом в его сталинградской землянке, когда он со своей дивизией стоял насмерть, висела карта испанской столицы. В штабе мадридской обороны одним из советников был будущий военный министр Р. Малиновский. Через несколько месяцев там же советником стал будущий маршал К. Мерецков. Во время Отечественной войны я спросил другого маршала — Н. Воронова, где было труднее: под Харамой или под Сталинградом? Он рассмеялся и ответил: «Везде трудно, хотя вряд ли сравнимо. Масштабы не те. Удержаться надо было и здесь и там. Но здесь мы знали: готовится ответный удар. А там пришлось рассчитывать только на себя».

Вначале национальность скрывалась: советских военных называли «мексиканцами», так как Мексика, где президентом был тогда Ласаро Карденас, была единственной страной «западного мира», вставшей на сторону Испанской республики.

Если в том, что касалось количества, наша страна — не по своей воле — не могла оказать Испании полную меру помощи, то в отношении качества она никогда не скупилась. Люди, которых она послала, были лучшими из лучших. Впрочем, каждый из них уверял, что любой другой на его месте сделал бы то же самое. Я это столько раз слышал, что в конце концов поверил в это. И тем не менее каждый был неповторим.

Меня представили очень высокому и очень спокойному человеку (маршалу артиллерии Н. Воронову):

— Это товарищ Вольте́р.

— Нет, нет, пожалуйста, не Вольте́р, а Во́льтер!

Советник, проведший одну из тяжелейших операций под Мадридом — бои на реке Хараме, хотел, меняя ударение, избежать комического оттенка.

В окопах под Мората де Тахунья около Мадрида я услышал фамилию когда-то знаменитого французского писателя Лоти. Я решил, что у испанцев тоже есть такая фамилия, тем более что рядом с Лоти не было переводчика. Оказалось, что Лоти — русский (О. Львович), но успел изучить испанский язык.

— Тут бывает жарко, — сказал он, — а наши переводчики — женщины, не хотелось подвергать их опасности. Да и лучше без переводчика — скорее и яснее.

А заместителем Лоти оказался совсем молодой парень, боксер-любитель с псевдонимом Рубенс (Элиович).

— Теперь главные советники мадридского фронта Петрович и Валуа…

Оба — чистейшие русские. Одному — Кириллу Петровичу Мерецкову — досталось только его отчество, а другому — Б. Симонову — одна из самых аристократических фамилий старой Франции.

Самую нелепую, правда непредвиденную, шутку судьба сыграла с будущим генералом армии, прославившимся в годы Отечественной войны, — П. Батовым. Ему дали фамилию (именно фамилию, а не имя) Фриц. В первые месяцы он был советником Двенадцатой интербригады, где все были влюблены в него и звали его «Наш Фриц», «Фрицинка». Но и я не сразу сообразил, о ком идет речь, когда году в 43-м в Москве Петров и Белов с умилением сказали мне: «Видели нашего Фрица». Как для всех, Фриц для меня было собирательное имя немецких солдат.