не сидеть сиднем. А то — Испания, конгресс, жара… Все ерунда, людей жалко. Кроме фашистов, конечно. Ну, так то преступники. А ты правда любишь испанцев? Смотри, за любовь платить надо. Дорого платить. Ну и люби, бог с тобой! Идем в котельную, Людмила, наверно, думает, что меня уже в куски разнесло. Одна ее надежда, что ты со мной, она считает, что ты все знаешь и, стало быть, в огне не горишь.
Проходя мимо часовых, он вдруг останавливался.
— Переведи им. Только слово в слово. Камарады, не пускайте этого камарада шататься по ночам, он потом плохие телеграммы пишет, все хочет понять, о чем испанцы по ночам думают.
3
В состав советской делегации помимо Кольцова и Эренбурга, «постоянных испанцев», входили Толстой, Фадеев, Вишневский, Ставский, Микитенко, Финк, Барто, Кельин. Конгресс проходил в трех городах — Валенсии, Мадриде и Барселоне. Вишневский хотел во что бы то ни стало говорить в Мадриде. Впрочем, выступление интересовало его меньше всего. Он рвался на фронт. Как раз в это время республиканцы взяли небольшой город Брунете. Вишневский, Ставский и Эренбург помчались туда с риском быть отрезанными: фашисты хотели взять Брунете в кольцо. Они привезли «трофеи»: конверты со штемпелем испанской фаланги, попали под обстрел и получили выговор от полпреда.
Накануне своего выступления Ставский прочел его Кельину и мне и потребовал критики. Я робко сказал, что не могу возразить ни против содержания, ни против формы, но мне кажется, что ради испанцев надо больше сказать о них, и стал доказывать ему, что они это заслужили, не говоря уже о том, что конгресс, конечно, международный, но происходит в Испании. Ставский слушал меня улыбаясь, потом сказал: «Я знаю, вы испанский патриот». Но назавтра я услышал в его речи новый абзац, посвященный Испании.
Не знаю, когда спал в эти дни Кельин, единственный из приехавших, кто прекрасно знал Испанию, ее язык и литературу. Каждый из выступавших требовал его советов, он был связующим звеном между нашими делегатами и испанцами, все требования и неприятности обрушивались на него. Утешался он тем, что в свободную минуту ездил к своему любимому поэту Антонио Мачадо, жившему под Валенсией. Испанцы вознаградили его за давнюю преданность Испании: Мадридский университет присудил ему степень почетного доктора, и диплом был ему вручен в осажденной столице. Но до этого нам вместе пришлось выдержать одно испытание. В годовщину убийства Гарсиа Лорки муниципалитет Кастельона, главного города одноименной провинции, решил присвоить имя поэта одной из площадей. Затем должно было состояться торжественное заседание в городском театре. Муниципалитет попросил, чтобы на этом заседании выступили советские делегаты. Было решено, что поедем Кельин и я. Мы написали патетическое выступление, в котором говорилось, что, когда знаменосец поэзии падает убитым, другие руки подхватывают знамя и оно по-прежнему плывет над народом. Нас предупредили, что в Кастельоне очень сильны «поумовцы» и что во время выступления советского делегата они собираются устроить враждебную демонстрацию. «Как нам вести себя?» — спросили мы полпреда. «Смотря по обстоятельствам», — ответил он, после чего в Кастельоне мы оба уже не видели ни площади, ни толпы. Выйдя на эстраду, мы увидали на ярусах лозунги отнюдь не ободряющего содержания. Так как у Кельина слабый голос, выступление читал я. Аплодисменты, которыми меня встретили, были, что называется, жидковаты. Кто-то свистнул. Но мы знали, что скандал ожидается во время или после выступления. Судьба Лорки глубоко волнует меня и сейчас, почти через тридцать лет после его смерти. Но скажу честно, если у меня тогда дрожал голос, то от иного волнения. Оно оказалось напрасным. Мы недаром решили написать не политическое, а поэтическое выступление. После слов, что Лорка, как мировой поэт, принадлежит и Советскому Союзу, неожиданно раздались аплодисменты. А после заключительных слов о знаменосце возникла овация. Когда я вернулся за стол президиума, Кельин незаметно пожал мне руку ледяной рукой и шепнул: «Ну, слава богу, без скандала». Потом нам сказали, что поумовские главари поняли: зрители их не поддержат.
4
Иностранцам часто кажется: какие роскошные слова! А испанцы всегда говорят так, для них эти слова просты, речь без образов и афоризмов кажется им «ученой», сухой, скучной. Образность и афористичность входят в самую ткань народной и литературной речи. Зато «роза» может означать любой цветок или женщину, ветер легко становится одушевленным существом, кровь не пугает, хотя она — и жизнь и смерть, ребенок с важностью говорит матери: «Оставь меня, женщина», а крестьянин иногда произносит фразу, которая кажется цитатой из пьес «плаща и шпаги», хотя чаще всего он при этом не знает грамоты. Но когда иностранцы пытаются подражать испанской образности, это редко удается и обычно вызывает у испанцев усмешку. Иностранцы любят играть на контрастах испанской жизни, на противопоставлении пышности и нищеты, прошлого и настоящего, высокой культуры и глубокого невежества. Это, конечно, так, об этом говорят и сами испанцы, но они-то живут не между двумя полюсами. Все рядом, все сливается, одно переходит в другое. И если отделять одно от другого искусственно, получается «эспаньолада» — развесистая клюква.
Кто только не называл Испанию красочной. Вот афоризм Гойи: «В мире нет ни красок, ни линий, есть только солнце и тени». Солнце Испании щедро, но и беспощадно (а кое-где очень скупо), тени резки, порой черны. Но когда испанский художник пишет закрытое помещение с опущенными занавесками, в его темном интерьере, где люди и предметы только проступают, солнца часто больше, чем в пейзаже северянина, залитом светом. Другое солнце, другой настой света, они томят и в темноте.
Контрасты? Сколько угодно. Пышные соборы и дворцы, крестьянин ведет по улице мимо роскошных магазинов и кафе понурого осла. Вдумчиво, внимательно, вдохновенно работает гончар. Десять раз, сто раз возвращается он к своему изделию, никуда не торопясь, и потом, без перерыва, берется за новое. А потом вдруг пересчитывает сделанное за день и бросает работу: на сегодня хватит, на хлеб он уже заработал. Кто он — художник или поденщик? Мужчине плакать нельзя. Но вот он запел, и в голосе горькие слезы без всякого итальянского бельканто. Говорилось, будто испанцы легко убивают — и в бою, и в драке. Не легче других. Но прощают действительно легче. Кого сразу не убили, того через минуту угощают сигаретой, раздавая тут же по одной из пачки всем окружающим. Один из храбрейших разведчиков отказался пойти на задание: «Сейчас время обеда». Пошел после обеда, напоролся на засаду, троих убил, четвертый застрелил его самого. Милисианос первых месяцев войны порой бежали с фронта от страха перед страхом: боялись, что будет страшно, а мужчина не должен знать страх. Взятые в плен, они не хотели, чтобы им завязывали глаза перед казнью, поднимали кулаки и бестрепетно кричали: «Да здравствует республика!» Или: «Да здравствует коммунистическая партия!» Или даже: «Да здравствует профсоюз горняков!» Но труднее всего было научить солдат не собираться в кучку под бомбежкой. Они так и говорили: умирать, так вместе. А ведь об испанском индивидуализме написаны десятки книг и иностранцами, и самими испанцами. Не случайно Лопе де Вега создал гордый диалог: «Кто вы?» — «Фуенте овехуна». — «Что это значит?» — «Все друг за друга». Это прошлое? А почему же тогда именно компартия так выросла и стала подлинно народной в дни войны? Почему у ее солдат и командиров никто не мог найти «индивидуализма»?
Индивидуализм аристократии и интеллигенции, анархистских вождей и незадачливой буржуазии, как мне кажется, напрасно приписывался всему народу. На самом деле народу и лучшим представителям его культуры, начиная от кардинала Сиснероса и святой Тересы до Унамуно и Валье-Инклана (я нарочно привожу эти имена, не ссылаясь на современников), свойственно удивительное чувство достоинства — собственного, всенародного, общечеловеческого. Это и есть та пресловутая испанская гордость, о которой написаны сотни пьес и романов, о которой французы говорят: «Горд, как испанец». Авторы этих пьес и книг преувеличивали одну сторону испанского характера, не вскрывая ее корней. Испанским авторам это было и не нужно, — их читатели и зрители понимали это, а иностранцы, особенно французы, классики и романтики, принимали односторонность, условность за полную правду: сами испанцы так пишут. Старый интеллигент, к которому я пришел по делу, извинился, что не принял меня накануне: «Мы недавно потеряли сына на войне, жена не может прийти в себя». Он сказал это спокойно, мне показалось даже — гордо; нет, это была не гордость, а, я бы сказал, удовлетворение страданьем: теперь никто не скажет, что он, старик и видный человек, живущий лучше других, не пострадал, когда страдают все, что он не принес жертвы, что он хуже других. Молодой офицер, вчерашний штатский, командир отличившейся бригады, вызывается в штаб. Там с поздравлениями ему сообщают, что он назначается командиром дивизии. Он с ужасом отказывается от назначения, но в штабе ничего не хотят знать. Вечером он пускает себе пулю в лоб. На столе остается письмо, в котором покойный объясняет, что покончил с собой не из трусости, а потому, что убежден, что не справится на новой должности. «Мне так трудно было даже в бригаде. Не могу нести такую ответственность за стольких людей». В конце письма стояло: «Да здравствует Республика, да здравствует победа!» Если все это индивидуализм…
Ни одна провинция не похожа на другую, не похож человеческий тип. Невысокие, приземистые, коренастые, со склонностью к полноте андалусцы (причем, классические красавицы Севильи — блондинки), высокие сухие кастильцы, с медальными профилями римских императоров, мечтательные астурийцы с песнями, близкими к итальянским (а в Астурии самый верный, самый упорный отряд рабочего класса — горняки), суровые галисийцы, чьи песни еще нежнее. В Испании вообще поют и читают стихи так, как будто песня и стих — второй язык. Люди говорят не только на разных наречиях, но даже на разных языках: язык басков не имеет ничего общего с испанским. Одним — южанам — природа дала все: плодородную землю, ровный теплый климат. Но тысячи га не возделываются: это пастбища для быков; их откармливают годами, чтобы они храбро умерли на арене. Арагонцам достались камни безводных гор, резкие ветры, вековая нищета. В Каталонии нет крупных землевладельцев, в Эстремадуре нет мелких, есть помещики и батраки. Одни живут среди апельсиновых рощ и даже под пальмами, другие среди каменных пустынь. Испанию омывают океан и теплое Средиземное море, а самая дешевая рыба — норвежская треска. Столько старинных городов, каждый со своим лицом, столько памятников архитектуры и музеев есть только в Испании и в Италии. Зато на западе страны сохранилось нечто вроде курных изб. Нигде католическая церковь не была такой всевластной и изуверской, нигде попы и монахи не крали и не развратничали так открыто, и нигде, может быть, человек так не искал внутренней свободы. В драме Кальдерона «Жизнь есть сон» главный герой Сехисмундо произносит знаменитый монолог: почему с детства заключенный отцом в тюрьму полузверь требует свободы? Только потом