Два года в Испании. 1937—1939 — страница 4 из 43

Кольцов, когда что-нибудь не ладилось, когда возникал очередной беспорядок, всегда говорил: «маникомио».

К нам подползает солдат и с гордостью рассказывает, что в «маникомио» фашисты держат только испытанных унтер-офицеров кадровой армии. Ров, оказывается, называется здесь «траншеей смерти». Надо говорить тихо, фашисты могут услышать голоса и кинуть гранату.

— Убивало кого-нибудь?

— Одного ранило.

Фелипе встает во весь рост и прикладывает бинокль к глазам. Сзади я слышу восклицание: «Локо!» Потом я узнал, что это значит — сумасшедший. Что-то в тоне этого восклицания заставило меня встать рядом с Фелипе. Он покосился на меня, хотел что-то сказать, но молча протянул мне бинокль. Стена как стена, дом как дом. Постояв, мы спустились и пошли дальше.

— Надо было тебе запретить, — проворчал Фелипе. — Но, черт его знает, может, хоть штатский покажет им пример…

Выходим из рва, поворачиваем. Реденький забор, переплетенный колючей проволокой. Какие-то шалашики. В одном сидит юноша и жадно читает книгу. Грохот, как будто с силой бьют молотком по сковороде. Это солдат стреляет в медный таз, повешенный метрах в двадцати перед забором. Не попасть трудно, и все-таки каждое попадание приводит его в восторг.

Есть вещи, поверить в которые невозможно, пока сам их не увидишь. На открытой площадке солдаты, скрутив из газет мяч и перевязав его веревкой, играли в футбол.

Фелипе подошел к забору и приложил к глазам бинокль.

— Эй, ты! Нечего тут смотреть! А то фашисты увидят, начнут стрелять и не дадут нам играть.

Идем в поумовский штаб («поумовцы» — испанские троцкисты). Это большой дом у дороги. Передним толпятся люди, кто в сборной форме, кто в «моно». Одни похожи на новобранцев, еще не полностью экипированных, другие — на демобилизованных, уже наполовину одетых в штатское; есть и просто штатские. Некоторые бегают, суетятся, кричат, другие греются на солнце. Молодой кокетливый красавец в полувоенном-полуспортивном наряде говорит со мной по-французски.

— Я не командир. То есть, товарищи выбрали меня командиром, но у нас командир ничем не отличается от остальных, Если надо что-то предпринять, мы голосуем, а командир только выполняет. Враги есть не только перед нами, они и в тылу.

— Вы имеете в виду «пятую колонну»?

— Я имею в виду буржуазию и всех ее пособников. Тех, кто против углубления и расширения революции. Тех, кто против братания с фашистскими солдатами — эти солдаты тоже пролетариат. Тех, кто за настоящую армию, — чем это отличается от старого?

Я пытаюсь его прервать:

— Мне кажется, вы не понимаете сущности всенародной войны.

— Вы что же, приехали нас учить?

И он произносит целую речь. Кругом стоят уже десятки слушателей. Они очень довольны: красавец, что называется, так и «чешет».

— Как вам у нас понравилось? — неожиданно спрашивает он в конце своей речи.

— Очень. Такого я еще в жизни не видал и надеюсь, что больше не увижу.

Он резко повернулся и, не прощаясь, ушел.

6

Кружа около фронта, мы с шофером остановились в большой деревне, а может быть, в городке: в Испании разница стирается, тем более что есть города, в которых живут батраки, каждое утро выезжающие в поле за несколько километров от своего дома. Нам захотелось пить, мы зашли в лавочку, где в окне среди всякого товара стояла бутылка с чем-то похожим на лимонад. Хозяин зло спросил, есть ли у нас местные деньги. Я вынул песеты. Он покачал головой и не без злорадства заявил, что здесь продают только на деньги, выпущенные в самой деревне. Я решил, что за недостатком денежных знаков здесь выпустили какие-то временные бумажки, и пытался доказать, что надо радоваться, если в деревне останутся настоящие деньги республики. Махнув рукой, хозяин отослал нас в муниципалитет.

Там, как и следовало ожидать, сидели анархисты. Один из них охотно объяснил мне на ломаном французском языке, что дело не в недостатке денег, а в том, что они, анархисты, постановили: люди не имеют права пользоваться капиталами, нажитыми неизвестными путями. (Думаю, что самым крупным капиталистом деревни был наш лавочник и что стоимость всех товаров в его лавке не превышала нескольких сот песет.) Поэтому все деньги приказано сдать в муниципалитет. Если кому-нибудь что-нибудь нужно «во внешнем мире» (так и сказал), муниципалитет решает, покупать ли это. Вот, например, учитель просил книг. Ему отказали, потому что все старые учебники — буржуазные, а новые еще не написаны. Врач просил лекарств. Ему разрешили купить простые, а патентованные запретили — это буржуазные лекарства. В будущем денег вообще не будет, все будет бесплатно выдаваться в муниципалитете. Но пока это еще не налажено, и поэтому выпущены местные деньги с оттиском пальца кассира. Этими деньгами оплачиваются все виды работы. «А кто не работает?» — спросил я. «Тот не ест». — «А инвалиды, дети?» — «Получают вспомоществование». — «А как нам быть, если мы хотим пить?» — «Давайте ваши песеты, мы обменяем».

Пошли снова в лавочку. Хозяин со злостью открыл теплый лимонад, скомкал деньги и бросил под прилавок.

В тот же день или на другой у въезда еще в одну деревню, перед рогаткой нас окружил патруль, вооруженный винтовками и гранатами. Солдаты заявили, что реквизируют нашу машину. «Но это машина каталонского правительства». — «Мы не признаем никакого правительства». — «Но вы антифашисты?» — «Мы одни — настоящие антифашисты». — «Кто же дал вам такой приказ?» — «Муниципалитет». С трудом удалось уговорить их поехать с нами туда для объяснений. Часть влезла в машину, остальные устроились на подножках. У въезда в деревню никого не осталось.

В муниципалитете нам заявили, что решение бесповоротно, что добираться мы можем, как сами знаем, что нас бы расстреляли, если бы не наши документы, но если мы будем «бузить» (так я понял это слово в переводе шофера), то нас в самом деле прикончат.

Тут я узнал, что мой немец уже хорошо изучил анархистов. Он повернулся ко мне и громко сказал:

— Ну, что же, подождем наши танки.

— Какие танки? — спросил старший анархист.

— Советские, конечно, — небрежно ответил шофер. — Мы едем впереди, чтобы разведать дорогу.

Совещание муниципалитета длилось одну секунду. Нас проводили к машине и пожелали нам самого счастливого пути.

7

Опять деревня, опять патруль, но всего из двух человек. Взглянув на мой документ, оба начинают восторженно сыпать словами, из которых я понимаю только «камарада совьетико» — «советский товарищ». Шофер переводит: просят заехать в штаб, вы не пожалеете, увидите много интересного.

Едем в штаб. Здесь он занимает один из самых скромных домиков. Комиссар — высокий усталый человек с горящими глазами, с большим открытым лбом. Он показался мне суровым, но, проверив мои документы, по-детски улыбнулся, крепко пожал мне руку и весело расхохотался, когда я сказал ему, что патрульные обещали мне «интересное», а что именно — не выдали.

— Ну и молодцы, что не выдали.

Он рассказал мне, что он — коммунист, и со сдержанной гордостью прибавил: «Довоенный, даже до тысяча девятьсот тридцать первого» (год свержения королевской власти). И тут же заявил, что я должен принять это только как справку, потому что в его части есть люди разных убеждений («и даже без убеждений», — прибавил он со вздохом). Часть стоит во второй линии. Сейчас одна из ее задач — проверка перебежчиков.

Ну вот и пришла очередь «интересного». Только что привели троих перебежчиков. Пока комиссар видел их мельком и проверил отобранные документы. Сейчас он будет их допрашивать, И я могу при этом присутствовать и даже задавать вопросы.

Когда мы входим в соседнюю комнату, перебежчики вскакивают, выпячивают грудь и поднимают кулаки. Они одеты в старые шинели с вырезами по бокам: подпояшешь — шинель, расстелешь — одеяло. На ногах у них рваные полотняные туфли, грязные обмотки. В углу стоят их винтовки.

Комиссар усаживает их и что-то говорит, указывая на меня. Они снова вскакивают. Комиссар объясняет: советский товарищ не военный, а журналист. Тогда один робко протягивает мне руку. Я крепко пожимаю ее, и еще две руки стремительно протягиваются ко мне.

— Я слесарь из Бургоса. Солдат пулеметной роты. В роте сто двенадцать человек, шесть пулеметов. Офицера зовут…

— Почему ты перешел к нам?

Бывший слесарь не сразу понимает вопрос, потом бьет себя кулаком в грудь:

— Я голосовал за народный фронт! Они это знали. Если бы я не пошел в солдаты, они бы меня убили.

Второй — кузнец из Уэски — говорит:

— В роте немецкие пулеметы. Обучал нас тоже немец. В нашей форме. Когда мы не понимали, он нас бил.

Кузнец густо краснеет и вдруг поворачивается ко мне. Комиссар переводит его страстный выкрик:

— Русский, я не трус! Я бы проучил немца! Но рядом всегда стоял сержант. Меня бы убили, и всё…

Третий говорит медленно, ища слова, не поднимая головы:

— Крестьянин. Здешний. Сначала все отобрали. Говорили, что вы делаете хуже — отбираете и землю, и жен. Потом велели идти в солдаты. У меня дети. Обещали кормить их. Я поверил, что у вас хуже. Только я с ослом обращался лучше, чем они со мной. Я берег осла — без него как работать? Но я же работал на них! Сначала хотел просто убежать. Пусть воюют те, кому хочется. А мне зачем? А вот он (он показал на слесаря) стал мне объяснять. Я не верил. Он из города. Я городским не верю. Потом я стал думать. Почему, кто помоложе, сразу ушли с вами? Республика обещала нам землю. Но не дала. Может быть, даст, если мы будем ее защищать?

Он поднял глаза и посмотрел на меня, как будто я мог ему ответить. В его черных глазах, как-то особенно глубоких на небритом худом лице, была такая тоска, что я с трудом не отвел взгляда.

— Я буду драться за землю, — тихо сказал он.

— А за свободу? За Испанию? — строго спросил комиссар.

Крестьянин удивленно поглядел на него и устало ответил:

— Это одно и то же.