Два года, восемь месяцев и двадцать восемь ночей — страница 10 из 53

– Моя жена похоронена там, на холме, – твердо возразил он. – Я буду приходить на ее могилу, когда сочту нужным. Тебе придется меня убить, чтобы этому воспрепятствовать, – и как бы раньше я тебя не убил.

– Твой брак закончился прошлой ночью, в спальне миледи, – парировал Оливер Олдкасл, – а кто кого убьет, это мы, черт меня возьми, еще посмотрим.


Были пожары, и здания, знакомые нашим предкам с детства, стояли теперь обуглившиеся, глядя в безжалостный свет запавшими почерневшими глазницами, точно зомби из телесериала. Когда наши предки вышли из убежищ и ринулись на осиротевшие улицы, им показалось, что буря случилась по их вине. Проповедники с телеэкранов называли это Божьей карой за распущенность, но дело было не в том: они и правда чувствовали, по крайней мере некоторые из них, что сотворили нечто, вырвавшееся из-под их власти и теперь, на свободе, свирепствовавшее уже не первый день. Когда земля, вода и воздух поутихли, все равно люди боялись, как бы стихии не разбушевались вновь. Но пока что они возились с ремонтом, кормили голодных, выхаживали старых и оплакивали павшие деревья – им некогда было думать о будущем. Мудрые голоса успокаивали наших предков, советовали не превращать капризы погоды в метафору: это не предостережение и не проклятие. Погода – всего лишь погода. Такой успокоительной информации они и ждали. Они с благодарностью ее приняли. И теперь большинство смотрело не туда, куда следовало, и не заметило, как начались небывалости, перевернувшие все вверх тормашками.

Непоследовательность философов

На сто первый день после великой бури Ибн Рушд, давно позабытый в семейной усыпальнице Кордовы, каким-то образом вступил в общение со своим столь же мертвым оппонентом Газали, который лежал в скромной могиле на краю города Туса, в провинции Хорасан; поначалу они общались с отменной любезностью, потом уже не столь сердечно. Мы понимаем, что это утверждение, которое едва ли возможно подтвердить доказательством, будет воспринято скептически. Тела обоих философов давно истлели, так что выражения «лежал» и «позабытый» сами по себе неточны, а уж мысль, будто какие-то разумные сущности пребывают в месте погребения тел, со всей очевидностью абсурдна. Но когда мы обсуждаем события той странной эпохи, двух лет, восьми месяцев и двадцати восьми ночей, событиям которой посвящен наш отчет, приходится признать, что в ту пору мир сделался абсурдным и законы, издавна считавшиеся фундаментальными принципами реальности, перестали работать, и наши предки остались в растерянности, в полном неведении, какими же будут новые законы. В контексте той поры небывалостей и следует понимать диалог двух покойных философов.

Ибн Рушд во тьме гробницы заслышал знакомый женский шепот, прямо в ухо: Говори. С нежной ностальгией, приправленной горечью вины, он узнал Дунью, тощую как палка мать его незаконного потомства. Крошечной она была, и вдруг он сообразил, что она никогда при нем не ела. Она вечно страдала от головной боли, все потому, говорил он ей, что мало пьет воды. Она любила красное вино, хотя сразу же пьянела, после второго бокала превращалась совсем в другую женщину – хихикала, размахивала руками, болтала без остановки, перебивая сотрапезника, и непременно хотела сплясать. Она залезала на кухонный стол и, поскольку он отказывался танцевать с ней, обиженно исполняла одиночные па, в которых в равных долях сочетались вызов и радость освобождения. По ночам она цеплялась за него, словно утопая. Она любила его безоглядно, а он ее бросил, вышел из их общего дома и не обернулся. Теперь, в сырой тьме крошащейся каменной гробницы, она вернулась – преследовать его в могиле.

Я мертв? без слов спросил он явившийся призрак. Слов не требовалось. Да и губ, чтобы слепить слова, не было. Да, ответила она, мертв уже много столетий. Я разбудила тебя, чтобы посмотреть, сожалеешь ли ты. Я разбудила тебя, чтобы посмотреть, сможешь ли ты после тысячелетнего почти отдыха победить своего врага. Я разбудила тебя, чтобы посмотреть, готов ли ты дать свое имя детям своих детей. Здесь, в могиле, я могу сказать тебе правду: я – твоя Дунья, но я также – джинния, принцесса джиннов. Щели между мирами открываются вновь, и я смогла вернуться, чтобы повидать тебя.

Теперь он наконец постиг ее нечеловеческую природу и понял, почему порой ему казалось, будто ее тело слегка размывается по краям, словно нарисовано мягким углем – или дымом. Он-то решил, что видит нечетко, потому что глаза стали плохи, и больше об этом не думал, но раз она пришла и шепчет ему в могиле – раз она имеет власть пробудить его в смерти – значит, она действительно принадлежит к миру духов, миру дыма и магии. Не еврейка, не смевшая назвать себя еврейкой, но джинн женского пола, джинния, которая не смела признаться в своем неземном происхождении. В таком случае, пусть он ее предал, но она-то его обманула. Он не сердится на это, отметил он, но эта информация не показалась ему особенно важной. Для человеческого гнева давно миновал срок. Но она вправе гневаться. А гнев джиннии страшен для человека.

Чего ты хочешь? спросил он. Это неверный вопрос, возразила она. Следует спросить: чего хочешь ты? Ты не в силах исполнить мои желания, но я, может быть, если захочу, смогу исполнить твои. Так это устроено. Впрочем, это мы обсудим позже. Прямо сейчас твой враг очнулся. Его джинн отыскал его, как я отыскала тебя. Джинн Газали? Кто он? спросил он.

Могущественнейший из джиннов, ответила она. Глупец, лишенный воображения, и в мудрости его никто никогда не подозревал, но свирепой силы – в преизбытке. Не хочу даже произносить его имя. А твой Газали, как мне кажется, человек узкой души и не склонный прощать. Пуританин, враг удовольствий, желающий обратить любую радость в прах.

Даже в могиле от этих слов его пробрал холод. Ибн Рушд почувствовал, как что-то зашевелилось во тьме, в параллельном мире, очень далеко, совсем близко.

– Газали, – пробормотал он беззвучно, – неужели это ты?

– Мало того, что ты пытался разрушить мой труд при жизни, – откликнулся тот, другой. – Теперь ты, значит, возомнил, что сладишь со мной после смерти?

Ибн Рушд стянул воедино ошметки своего бытия.

– Время и расстояние более не разделяют нас, – приветствовал он своего оппонента, – и мы можем обсудить все вопросы как подобает, соблюдая любезность по отношению к человеку и беспощадность – к мысли.

– Я убедился, – ответил Газали (судя по прононсу, рот его был забит червями и грязью), – что стоит применить некоторую долю беспощадности к человеку, и его мысль сразу же совпадет с моей.

– В любом случае, – напомнил Ибн Рушд, – мы оба уже по ту сторону физического воздействия или злодействия, что бы ты ни предпочитал.

– Это верно, – сказал Газали, – хотя, добавлю, прискорбно. Хорошо же, приступай.

– Рассмотрим человечество как единого человека, – предложил Ибн Рушд. – Дитя ничего не смыслит и, не имея знаний, цепляется за веру. Битву между верой и разумом можно считать затянувшимся отрочеством, а торжество разума станет совершеннолетием человечества. Из этого не следует, что Бога нет, но Он, как гордый своим потомством родитель, ждет того дня, когда Его отпрыск сможет стоять на собственных ногах, искать свой собственный путь в мир, освободится от всякой зависимости.

– До тех пор, пока ты строишь аргументацию от Бога, – ответил Газали, – до тех пор, пока не оставишь жалкие попытки примирить сакральное с рациональным, тебе меня не одолеть. Признал бы сразу, что ты – неверующий, и с того бы мы и начали. Посмотри, каково твое потомство – безбожная грязь Запада и Востока! Твои слова созвучны лишь умам кяфиров, приверженцы истины тебя позабыли. Приверженцы истины знают: детские погремушки человечества – как раз логика и наука. Вера – наш дар от Бога, а разум – подростковый бунт против нее. Повзрослев, мы всецело обращаемся к вере, для которой предназначены от рождения.

– Ты увидишь, как со временем, – заговорил Ибн Рушд, – сама религия в итоге и вынудит людей отвернуться от Бога. Набожные – худшие Его адвокаты. Пусть это займет тысячу один год, но в конце концов религия истает, и только тогда мы заживем в Божьей истине.

– Ладно, – сказал Газали, – хорошо. Наконец-то, отец множества ублюдков, ты заговорил, как подобает кощуннику вроде тебя.

И он обратился к вопросам эсхатологии, к его любимой ныне, как он сообщил, теме, и долго распространялся о конце времен, с восторгом, удивившим и насторожившим Ибн Рушда. Наконец младший вопреки требованиям этикета перебил старшего.

– Похоже, превратившись в прах, хотя и странным образом разумный, ты только и мечтаешь увидеть, как все творение отправится в могилу следом.

– И о том мечтает каждый верующий, – ответил Газали, – ибо то, что живущие именуют жизнью, жалкая безделка по сравнению с жизнью грядущей.

Газали считает, что мир движется к своему концу, сказал Ибн Рушд Дунье во тьме. Он считает, что Бог вознамерился уничтожить свое творение – неторопливо, загадочно, без объяснений. Запутает человека так, что тот сам истребит себя. Газали взирает на эту перспективу бестрепетно, и не только потому, что сам уже мертв: для него земная жизнь – лишь преддверие или коридор. Вечность – вот его реальный мир. Я спросил, почему же в таком случае вечная жизнь еще не началась для тебя или же это и есть она, сознание, длящееся в безразличной пустоте, по большей части сплошная скука. Он ответил: пути Господни неисповедимы, и если Ему угодно, чтобы я терпеливо ждал, да будет по воле Его. Сам Газали не имеет больше собственной воли, он желает лишь служить Богу. Мне кажется, он – идиот. Слишком резко? Да, он великий человек, но притом идиот. А ты? – негромко спросила она. Сохранились ли у тебя желания, появились ли новые, каких не было прежде? Он припомнил, как она опускала голову ему на плечо и он ладонью обхватывал ее затылок. Пора голов и ладоней, плеч и совместной постели для них миновала. Жизнь вне тела, сказал он, не стоит того, чтобы жить.