Два господина из Брюсселя — страница 11 из 32

Она подскочила к нему:

— Это имеет отношение к моей матери?

— Прошу прощения?

— Ваша ссора с ним! Ваша распря, в которой он вас простил! Это касается моей матери?

— Нет, никоим образом.

Он выдохнул это с присвистом, решительно и бесповоротно. Его оскорбило, что Миранда могла подумать такое. В его глазах она перешагнула черту вульгарности.

— Больше вы ничего не хотите мне сказать? — настаивала Миранда.

Граф скомкал лежавшие на коленях перчатки и два-три раза кашлянул:

— Хочу!

— Что же?

— Я хотел бы почтить память вашего отца. Вы позволите мне организовать погребение?

— Что?

— Мне бы хотелось устроить ему похороны по высшему разряду, достойные, пышные, все честь честью. Позвольте мне на свои деньги организовать церемонию, украсить цветами церковь, пригласить хор и оркестр, нанять роскошный катафалк, который будут везти лошади из моей конюшни.

Он уже заранее млел, представляя себе эти картины.

Миранда покосилась на меня, словно говоря: «Старый филин спятил», и пожала плечами.

— Я должна бы спросить вас «почему?», но я отвечу «почему бы нет!». Согласна! Организуйте что хотите, милостивый государь, я предоставлю вам тело.

Графа передернуло от развязности Миранды. Он, однако, ничего не сказал и лишь, направляясь к двери, горячо и многословно поблагодарил ее.

Когда он ушел, Миранда дала волю своему удивлению:

— Граф де Сир! Он является сюда и ведет себя как его лучший друг, а ведь папа никогда о нем и словом не обмолвился! Тайны… сколько тайн…

Я вернулся к бумагам, которые держал в руке:

— Миранда, я настаиваю. На вашем месте я съездил бы в питомник, где ваш отец выбирал своих собак на протяжении пятидесяти лет.

— Зачем?

— Я подозреваю, что заводчику босеронов он мог сказать то, что скрывал от вас.

— Ладно. Когда мы едем?


После трех часов пути мы запетляли по извилистым арденнским дорогам среди колышущихся под ветром лесов. Дома становились все реже, казалось, мы попали в особый, чисто растительный мир. Темные ели с поросшими мхом стволами не были ни высоки, ни густы, но царили вокруг, сомкнув ряды до непроницаемой массы, точно войско, готовое к штурму. Крупные капли дождя утяжеляли их ветви, клонившиеся к нашей машине. Я боялся застрять в этих враждебных лесах.

Наконец мы добрались до собачьего питомника «Бастьен и сыновья». В оглушительном лае, доносившемся сразу из нескольких строений, мы пытались убедить подошедшего к машине парня, что не хотим ни купить щенка, ни поместить собаку в пансион, а только повидать Франсуа Бастьена, который на протяжении пятидесяти лет продавал босеронов отцу Миранды.

— Я отведу вас к дедушке, — с сомнением согласился тот.

Мы вошли в комнату с низким потолком; стены были увешаны медными кастрюлями, столы застелены вышитыми салфетками и заставлены оловянной посудой, — настоящая пещера Али-Бабы для любителя старины, а для нас с Мирандой просто хаос.

Нас встретил сам Франсуа Бастьен, заводчик собак. Поняв, в чем дело, он принес Миранде свои соболезнования и пригласил нас сесть.

Миранда объяснила причину нашего вторжения: она обожала своего отца, но слишком мало знала о нем. Может ли он ей помочь?

— Боже мой, впервые я увидел вашего папу вскоре после войны. Он только что потерял свою собаку. Он показал мне фото, чтобы я нашел ему похожего босерона. Это было нетрудно…

— Вы думаете, что у него всегда была собака? Что босеронов любили в его семье?

Сам того не сознавая, я принялся выстраивать гипотезы, объяснявшие его поведение: босерон был для сироты связующей нитью с его прошлым, олицетворением утраченного. Отсюда такая безумная привязанность…

Франсуа Бастьен тотчас разрушил мои домыслы:

— Нет-нет, босерон, которого он потерял, был его первой собакой — в этом я уверен. В ту пору господин Хейман разбирался в собаках не больше, чем я в вязанье, и мне пришлось давать ему советы.

Я слегка изменил мою теорию:

— Может быть, эта собака появилась у него, когда он прятался?

— Прятался?

— Да, моего отца прятали в католическом пансионе во время войны, — подтвердила Миранда.

Старик почесал подбородок — раздался сухой скрежещущий звук.

— Прятали? Любопытно… Я-то думал, что он был в лагере.

— Что, простите?

— В лагере.

— Он сам вам это сказал?

— Нет. Почему же мне это в голову пришло?

Поморщившись, Франсуа Бастьен рылся в памяти:

— Ах да! Это из-за фотографии. Той фотографии с его собакой. На снимке он был одет вроде бы в униформу. И колючая проволока за спиной. Точно, колючая проволока.

Он вздохнул:

— Когда мы познакомились, ваш папа только начал учиться на медицинском факультете. Молодец он, скажу я вам, у него ведь не было ни гроша, а в ту пору трудно было прокормиться, не имея родни в деревне. Он подрабатывал ночным сторожем, чтобы платить за учебу. Я сначала даже отказался продать ему щенка: он хотел растянуть платеж на несколько месяцев! «Нечего заводить собаку, — сказал я ему, — если самому есть нечего. Босероны — они ведь прожорливые. Лучше хранить старого на фото в кармане, чем кормить нового». А он мне в ответ: «Если у меня не будет собаки, я сдохну».

Миранда вздрогнула. Она услышала слова, которых не хотела слышать. Но старик настаивал, кивая своим воспоминаниям:

— Да-да, так и сказал: «Если у меня не будет собаки, я сдохну», и еще: «Мне не выжить без собаки». Не просто ляпнул, как кумушка, которая собаку в друзья хочет, нет, возмущенно, гневно, будто у него живьем печень вырывали. И я его пожалел. Согласился на рассрочку и продал ему щенка, которого он назвал Аргосом. Я, как видите, не ошибся: ваш отец стал доктором, хорошо зарабатывал и остался верен моему питомнику. Тогда я поступил так от чистого сердца и, оказалось, не прогадал.

— Почему Аргос?

— Первую собаку звали Аргосом.

— Хозяева часто так делают — называют всех своих собак одним именем?

— Нет. Кроме доктора Хеймана, я не знаю никого, кто давал бы одно и то же имя своим собакам.

— Почему, как вы думаете?

— Поди знай! Наверно, его первая собака была ему очень дорога.

— И последняя, — добавил я. — Доктор Хейман покончил с собой через пять дней после того, как ее задавил грузовик.

Старик так и замер, открыв рот и вытаращив глаза; ему хотелось высказаться о человеке, способном на такую глупость, но удерживало присутствие Миранды.

Мы поговорили еще минут двадцать, но Франсуа Бастьен на рассказы был беден, и память его, подобно стершемуся кремню зажигалки, не высекала ни единой искры. Мы поблагодарили его и отправились в обратный путь.

Ехали долго, в молчании. Мы оба размышляли, не в силах понять, можно ли верить тому, что сказал нам Франсуа Бастьен. Сэмюэл Хейман был в лагере? Сэмюэл Хейман не хотел жить без собаки в двадцать лет, как и в восемьдесят? Эти фразы не давали нам ответов, а лишь вызывали новые вопросы, головокружительные сомнения… История Сэмюэла Хеймана не прояснилась, наоборот, мрак только сгущался.

Мы с Мирандой расстались, обменявшись парой любезных слов: каждый предпочитал переварить свое разочарование в одиночестве.


Назавтра, когда я предавался праздности, макая жирные и подгоревшие размороженные круассаны в чашку с кофе, зазвенел дверной колокольчик.

Я думал, что пришла Миранда. Но это почтальон принес мне заказное письмо — меня такие послания всегда немного пугают. Поморщившись, я расписался, попрощался, рассмотрел конверт. И вздрогнул, увидев имя отправителя: доктор Сэмюэл Хейман.

Письмо было датировано третьим числом, днем его самоубийства.

Я затворил дверь и прислонился к створке, испуганно ёжась, как шпион, уходящий от слежки. Я получил письмо от покойника! Мои пальцы так дрожали, что я едва не порвал содержимое, вскрывая конверт.

Внутри меня ждали три документа.

Короткое, на страничку, письмо.

Фотография.

Сколотые листки.

Сначала я прочел письмо:

«Дорогой писатель, который больше говорит, чем пишет,

я обращаюсь к вам, ибо у меня две беды: я не наделен ни тактом, ни даром писать. А мне понадобятся как минимум два этих качества, чтобы нарушить шестидесятилетнее молчание.

Листки, вложенные в этот конверт, адресованы моей дочери, но я бы хотел, чтобы их передали ей вы, прежде прочитав и, главное, улучшив. Вы один сумеете придать им какую-никакую красоту; у меня не получится перейти от молчания к музыке. Сделайте это, прошу вас, сделайте это для меня и для нее. Я навязал это молчание Миранде, чтобы защитить ее; нарушив его при жизни, я бы ее ранил. Теперь, когда я ухожу, эти доспехи станут бременем. Скажите ей, что любовь отца — любовь трудная, ибо она не может позволить себе спонтанности, она должна быть рассудочнее, чем любая другая любовь. Я старался быть отцом. Всеми силами, всем своим разумом. Покидая этот мир, я думаю о Миранде. Она — все, что я здесь оставляю. Я счастлив, что принес этот чудесный дар, ее красоту, ее ум, ее личность, такую лучезарную, такую сильную, такую… Девочка моя, я очень тобой горжусь…»

Текст обрывался, последние строчки клонились вправо, корявые, неуклюжие. Должно быть, волнение помешало ему продолжить.

Что можно заключить из фраз, когда через несколько минут последнее слово скажет порох?

Я думаю, дойдя до низа этого листка, Сэмюэл Хейман сознательно перестал не только писать, но и чувствовать. Откройся он больше, это могло бы побудить его отказаться от своего намерения, остаться с нами… Смелость и трусость живут бок о бок, две стороны одного и того же чувства.

Я поднялся в спальню, лег на кровать и приступил к чтению листков, исписанных беглым почерком Сэмюэла Хеймана:

«Мне часто кажется, что детства у меня не было. Оставшиеся от него воспоминания принадлежат кому-то другому. Это не я — тот мальчик, любящий, доверчивый, готовый обнять весь мир и трепетавший перед его красотой, твердо убежденный, что он будет жить вечно, дольше людей и зверей, дольше облаков, солнца, моря и равнин. Утром, встав с постели, он бежал во двор и, задрав голову, кричал в небо: „Ложись спать, Бог, все в порядке, я проснулся, я обо всем позабочусь!“ Нет, это был не я, тот, кто всегда находил плечо, чтобы прислониться, кто засыпал на груди матери, тот, непобедимый, мечтавший, что когда-нибудь, позже, выучится музыке, литературе, танцам, живописи, медицине, архитектуре, а жить будет в замке. Этот мальчик, победитель, оптимист, переполненный бурлящей радостью, окутанный любовью близких, этот маленький принц, который не сомневался, что всеми любим и достоин любви, — то был кто-то другой. Не я.