Этого мало, скажешь ты мне, Миранда, чтобы обвинить человека. Мне этого хватило. Я был уверен. Впрочем, сегодня я уверен еще больше, скоро ты поймешь почему.
Я навел справки о Максиме де Сире и узнал, что он оставил учебу, чтобы управлять отцовским имением, которое включало несколько ферм, конюшни и пруды, где разводили форель.
Однажды воскресным днем я отправился в эти края. После километров, которые мы прошагали по Европе, возвращаясь из Освенцима, оседлый образ жизни тяготил Аргоса, и он резвился, как щенок, радуясь прогулке. Вкупе с привычкой удовольствие и долг шли у него рука об руку, и лучшего провожатого мне было не найти. Время от времени я использовал палку, на которую опирался, для игры, бросая ее как можно дальше в высокие травы; он приносил мне ее, точно трофей, каждый раз с той же энергией, с той же гордостью.
Волею случая, добравшись до замка де Сиров и идя вдоль ольховой изгороди, я заметил невдалеке лошадь, удалявшуюся рысью, а на ней — знакомую фигуру: Максим де Сир отправился на верховую прогулку по своим владениям.
Ускорив шаг, я двинулся следом. Конечно, я не рассчитывал догнать его, но мне было просто необходимо его преследовать.
На развилке тропинок, ведущих в лес, я остановился и, подозвав Аргоса, спросил его, куда ускакал всадник. Он с готовностью втянул носом воздух и уверенно двинул лапой на юг. Мы зашагали дальше.
Прошел час, а мы все еще шли… Я уже решил, что упустил мою добычу. И тут чаща расступилась, открыв полосу зеленоватого света: мы вышли к заросшему ряской пруду. Жеребец был привязан к липе, а в ста метрах ниже я разглядел согбенный силуэт: Максим де Сир собирал грибы между замшелыми камнями.
Я двинулся к нему, сжимая в руке палку.
Он не слышал, как я подошел. Только когда под моей ногой хрустнула ветка, он обернулся, и глаза его полезли на лоб от страха. Он узнал меня!
Наступая на него, я не скрывал своей ярости.
Рот его раскрылся в жалобном крике.
Я ускорил шаг. Я сам не знал, что собираюсь делать, просто ощущал какую-то внутреннюю потребность, которая была сильнее меня, за каждым движением моих мышц. Ударил бы я его? Нет, не думаю. Я хотел поставить его лицом к лицу с его преступлением, не зная толком, во что это выльется.
Когда я был в трех метрах от него, он вскочил на ноги и бросился бежать. Я понял, что он ждал нападения и моя палка показалась ему оружием.
Мне стало противно. Какой жалкий трус! Всегда низкие мысли ему под стать! Я попытался остановить его:
— Подожди… постой же…
Но он бежал прочь, жалко поскуливая.
Это было уж слишком.
Я кинулся за ним.
Подняв руки, тяжело переваливаясь, заплетая ногами, он взвизгивал: „Нет, нет!“.
Я не спешил и все же, несмотря на год в концлагере, бегал быстрее его, к тому же я был легче.
Этот увалень споткнулся о корень и упал. Вместо того чтобы подняться, завизжал, как свинья, которую режут.
— Замолчи, дурак! — прошипел я.
Он пыхтел, пуская слюни, обливаясь потом, закатив глаза, обмякший, жалкий, отвратительный, — жертва, готовая к закланию.
И я решил его ударить. Если он уверен, что именно это я собираюсь сделать, почему бы нет? Глубоко вдохнув, я дал выход ярости, которая притаилась в глубине моего мозга, готовая вырваться наружу: да, сейчас я его отделаю, я отомщу за себя, отомщу за всех нас, я оставлю его умирать в луже крови. Он заплатит за свое преступление. Я отомщу ему за моих родителей, за бабушку с дедушкой, за сестру, отомщу за шесть миллионов евреев этому визжащему кретину.
Я занес палку…
И тут вмешался Аргос: он кинулся на Максима де Сира, уперся лапами ему в грудь и залаял.
Максим де Сир взвыл, уверенный, что мой пес сейчас его растерзает. Но Аргос лизнул его, тявкнув, отскочил и весело забегал вокруг, всем своим видом показывая, что готов играть.
Я растерянно смотрел на Аргоса. Как, мой Аргос, так хорошо меня понимавший, не почувствовал моего гнева? До него не дошло, что я должен свершить правосудие и уничтожить эту мразь?
Нет, пес стоял на своем, пригнув голову, виляя хвостом. Он звал Максима сыграть в незабываемую игру. Он громко лаял от нетерпения, и это значило: „Ну же, хватит валяться, пора позабавиться!“.
Максим посмотрел на пса и, поняв, что с этой стороны опасаться нечего, перевел выжидательный взгляд на меня.
Аргос тоже покосился на меня лукаво, словно говоря: „Какой же неповоротливый твой приятель!“.
И тут я понял все. Гнев отхлынул. Я улыбнулся Аргосу. Поднял палку, которую держал в руке, и швырнул ее далеко, очень далеко. Аргос, не сводивший с меня глаз, метнулся, чтобы поймать ее, прежде чем она коснется земли. Максим, бледный, с дрожащими губами, поднял на меня полные страха глаза.
Я скрестил руки на груди:
— Вставай. Пес прав.
— Что?
— Пес прав. Он не знает, что ты негодяй, не знает, что ты донес на нас, на меня и моих товарищей, во время войны, но он считает, что ты — человек.
Аргос положил палку к моим ногам. Я не реагировал, не сводя глаз с Максима, и пес нетерпеливо поскреб лапой мою ногу.
— Ладно. Ищи, мой Аргос!
И, усложняя игру, я забросил палку в густой кустарник.
Этот породистый пес, не судивший ни о ком по породе, только что спас Максима де Сира, как спас меня годом раньше. Объяснить это Максиму де Сиру я не мог, ибо это значило бы поделиться глубоко личным со стукачом.
Аргос с гордостью принес мне палку, за которую зацепились колючки ежевики. Я сделал ему знак: уходим. Он не возражал и подладился под мой шаг, так и держа палку в зубах, точно верный слуга, несущий за хозяином зонт на случай, если он ему понадобится.
Заляпанный грязью, помятый, Максим де Сир следовал за нами, держась на безопасном расстоянии. Он благодарил меня, изъясняясь с елейной приниженностью, в одночасье сменившей былую надменность:
— Мне нет оправдания, Сэмюэл. Я вел себя по-свински. Я это знаю. Мы заблуждались. Нацисты взяли над нами власть, и мы думали, как они. Мне стыдно, клянусь тебе.
Я слушал его, не веря, его раскаяние казалось мне наигранным. И все же в глубине души я был счастлив: я разоблачил виновного, я предъявил ему обвинение, а Аргос помог мне во второй раз. Если бы не он, я поступил бы как варвар. После пяти лет войны пес показал мне, в чем состоит истинное величие: герой — это тот, кто старается быть человеком всегда, как с другими, так и с самим собой.
Вот, Миранда, теперь ты знаешь мою историю. Нашу историю, мою и Аргоса. Это и твоя история, ведь ты знала следующих Аргосов, поддерживавших меня в жизни.
Без этого пса я бы недолго протянул. Подобно многим выжившим, я поддался бы разъедающему душу унынию, повторял бы: „Зачем все это?“ — и, впав в депрессию, ухватился бы за первую попавшуюся болезнь, которая позволила бы мне уйти.
Аргос был моим спасителем. Аргос был моим хранителем. Аргос был моим проводником. Уважать человека я научился у Аргоса. Ценить счастье я научился у Аргоса. Жить сегодняшним днем я научился у Аргоса.
Нельзя публично признаваться в таких вещах: попробуй заяви, что тебя научил мудрости какой-то пес, и ты прослывешь-идиотом. И все же со мной это было именно так. После смерти того Аргоса мои Аргосы сменяли друг друга, все похожие и все разные. Я всегда нуждался в них больше, чем они нуждались во мне.
Мой последний Аргос был убит пять дней назад.
Пять дней — столько мне понадобилось, чтобы написать эту исповедь.
Я говорю „мой последний Аргос“, потому что у меня больше нет ни времени, ни желания ехать в Арденны за новым щенком. Во-первых, я уже так стар, что умру раньше его. И потом, мой последний Аргос удивительным образом напоминал мне того, первого, Аргоса, я любил его страстно, и мне невыносимо, что мерзавец-лихач убил его. Если я останусь, то снова возненавижу людей. А я не хочу: все мои собаки всю жизнь учили меня обратному.
Напоследок расскажу тебе одно воспоминание. Десять лет назад я случайно встретил на ярмарке антиквариата Петера, того белозубого парня, с которым я был в лагере; теперь он все такой же белозубый почтенный старец. Мы уединились в кафе, чтобы поговорить. Он стал преподавателем химии и главой большой семьи; в тот день он был вне себя, потому что один из его внуков сообщил ему, что хочет стать раввином.
— Раввином! Ты представляешь себе? Раввином! Разве можем мы верить в Бога после всего, что нам пришлось пережить? Вот ты — скажи, ты веришь в Бога?
— Не знаю.
— А я больше не верю и не поверю никогда.
— Должен признаться, там, в плену, поначалу я молился. Например, когда нас ссадили с поезда и эсэсовцы производили отбор.
— Вот как? А другие, мужчины, женщины и дети, которые погибли в газовых камерах, — ты думаешь, они не молились?
— Ты прав, — вздохнул я.
— Ну вот! Если Бог есть, где Он был, когда мы подыхали в Освенциме?
Я погладил голову Аргоса под столом и не решился ответить ему, что Бог явился мне во взгляде пса».
Уронив исповедь Сэмюэла на грудь, я долго лежал, размышляя о том, что прочел.
За окном плыли облака, круглые, легкие, быстрые, точно шары для боулинга на голубом поле неба. Последние листья облетали с деревьев, кружа между голыми ветвями. Как всегда в этой чудной местности, солнце перед закатом сияло теплым золотистым светом. После хмурых, серых, свинцовых часов день, уходя, заставлял о себе пожалеть.
Я понял, что весь мой день прошел в мыслях о Сэмюэле. Пора было отнести эти листки его дочери.
Я проглотил сэндвич и пошел проведать моих собак. Меня не было несколько недель, а по возвращении я уделял им лишь короткие минуты, и теперь они самозабвенно давали себя гладить, изъявляли готовность играть, ласково, с обожанием заглядывали в глаза, показывая, что признают меня хозяином, хотя Эдвин, мой сторож, посвящал им больше времени, чем я. Смущенный этим отсутствием неблагодарности, я, звавший их обычно «самыми избалованными псами на свете», вдруг усомнился, что заслуживаю десятой доли их преданности, и от души приласкал их в утешение за любовь ко мне.