Все с хохотом подняли руки.
— Принято единогласно. Заседание закрыто…
Я был страшно зол. Напрасно взялся я за это дело. Может быть, нужно было превратить весь этот суд в шутку. Но как это сделать? Мне казалось, что все видят, как я ненаходчив и неостроумен.
В каком-то дурном настроении я вышел в раздевалку и как раз встретился с Катькой. Она только что получила пальто и пробивалась на свободное место, поближе к выходу.
— Здравствуй! — сказала она и засмеялась. — Подержи-ка пальто. Вот так суд!
Она сказала это так, как будто мы вчера расстались.
— Здравствуй! — ответил я мрачно.
Она посмотрела на меня с интересом.
— Вот ты какой стал!
— А что?
— Гордый. Ну, бери пальто, и пошли!
— Куда?
— Ну, господи, куда. Хоть до угла. Не очень-то вежливый.
Я пошел с нею без пальто, но она вернула меня с лестницы.
— Холодно и сильный ветер…
Вот какой она запомнилась мне, когда я догнал ее на углу Тверской и Садовой-Триумфальной.
Она была в сером треухе с незавязанными ушами, и колечки на лбу успели заиндеветь, пока я бегал в школу. Ветер относил полу ее пальто, и она стояла немного наклонясь, придерживая пальто рукою. Она была среднего роста, стройная и, кажется, очень хорошенькая. Я говорю, кажется, потому что тогда об этом не думал. Конечно, ни одна девочка из нашей школы не посмела бы так командовать:
— Бери пальто, пошли!
Но ведь это была Катька, которую я таскал за косу и тыкал носом в снег. Все-таки это была Катька.
За те два часа, что она провела у нас, она успела познакомиться со всеми делами нашей школы. Она пожалела, что умер Бройтман, учитель рисования, которого все любили. Она знала, что все смеются над немкой, которая на старости лет постриглась и стала красить губы. Она рассказала мне содержание ближайшего номера нашей стенной газеты. Оказывается, он будет целиком посвящен суду над Евгением Онегиным. Одна карикатура уже гуляла по рукам. Валька под лозунгом «Дуэли случаются и в животном мире» разнимал дерущихся собак. Гришка Фабер был изображен с гребешком в руках, томно взирающим на свидетельниц Татьяну и Ольгу.
— Послушай, а почему все зовут тебя капитаном? Ты хочешь итти в морское училище, да?
— Еще не знаю, — сказал я, хотя уже давным-давно знал, что пойду не в морское училище, а в лётную школу.
Я проводил ее до ворот знакомого дома, и она пригласила меня заходить.
— Неудобно.
— Почему? Какое мне дело, что ты с Николаем Антонычем в плохих отношениях. О тебе бабушка вспоминала. Заходи, а?
— Нет, неудобно.
Катька холодно пожала плечами.
— Ну, как хочешь.
Я догнал ее во дворе.
— Какая ты дура, Катька. Я тебе говорю — неудобно. Лучше давай, пойдем куда-нибудь вместе, а? На каток?
Катька посмотрела на меня и вдруг задрала нос, как бывало в детстве.
— Я подумаю, — важно сказала она. — Позвони мне завтра часа в четыре. Фу, как холодно. Даже зубы мерзнут.
Глава третья. На катке
Еще в те годы, когда я увлекался Амундсеном, мне пришла в голову простая мысль. Вот она: на самолете Амундсен добрался бы до Южного полюса в семь раз быстрее. С каким трудом он продвигался день за днем по бесконечной снежной пустыне. Он шел два месяца вслед за собаками, которые в конце концов съели друг друга. А на самолете он долетел бы до Южного полюса за сутки. У него нехватило бы друзей и знакомых, именами которых он мог бы назвать все горные вершины, ледники и плоскогория, которые он видел бы перед собою…
Каждый день я делал огромные выписки из полярных путешествий. Я вырезал из газет заметки о первых полетах на север и вклеивал их в старую конторскую книгу. На первой странице этой книги было написано: «Вперед» — называется его корабль. «Вперед», говорит он, и действительно стремится вперед. Нансен об Амундсене». — Это было моим девизом. Я мысленно пролетел на самолете за Скоттом, за Шеклтоном, за Робертам Пири. По всем маршрутам. А раз в моем распоряжении находился самолет, нужно было замяться его устройством.
Согласно третьему пункту моих правил — «что решено — исполни», — я прочитал «Теорию самолетостроения». Ох, что это была за мука! Но все, чего я не понял, я, на всякий случай, выучил наизусть.
Каждый день я разбирал свой воображаемый самолет. Я изучил его мотор и винт. Я оборудовал его новейшими приборами. Я знал его, как свои пять пальцев. Одного только я еще не знал: как на нем летать. Но именно этому я и хотел научиться.
Мое решение было тайной для всех, даже для Кораблева. В школе считали, что я разбрасываюсь, а мне не хотелось, чтобы о моей авиации говорили: «Новое увлечение». Это было не увлечение. Мне казалось, что я давно решил сделаться летчиком, еще в Энске, в тот день, когда мы с Петькой лежали в Соборном саду, раскинув руки крестом, и старались днем увидеть луну и звезды, когда серый, похожий на крылатую рыбу самолет легко обошел облака и пропал на той стороне Песчинки. Конечно, это мне только казалось. Но все же — недаром так запомнился мне этот самолет. Должно быть, и в самом деле тогда я впервые подумал о том, что теперь занимало все мои мысли.
Итак, я скрыл свою тайну от всех. И вдруг — открыл ее. Кому же? Катьке.
В этот день мы с утра сговорились пойти на каток, и все нам что-то мешало. То Катька откладывала, то я. Наконец, собрались, пошли — и катанье началось неудачно. Во-первых, пришлось на морозе прождать с полчаса — каток был завален снегом, закрыт, и снег убирали. Во-вторых, у Катьки на первом же круге сломался каблук, и пришлось прихватить конек ремешком, который я взял с собой на всякий случай, это бы еще полбеды. Но ремешок мой все время расстегивался. Пришлось вернуться в раздевалку и отдать его сердитому краснощекому слесарю, который с ужасным скрежетом точил коньки на круглом грязном точиле. Только что починил он пряжку, как самый ремешок оборвался, а он был свиной — попробуйте-ка скрюченный свиной ремешок завязать на морозе. Наконец, все было в порядке. Снова пошел снег, и мы долго катались, взявшись за руки, большими полукругами то вправо, то влево. Эта фигура называется голландским шагом.
Снег мешает хорошим конькобежцам; но как приятно, когда на катке вдруг начинает итти снег. Никогда на катке снежники не падают ровно на лед. Они начинают кружиться, — потому что люди, кружащиеся на льду, поднимают ветер, — и долго взлетают то вверх, то вниз, пока не ложатся на светлый лед. Это очень красиво, и я почувствовал, что все на свете хорошо. Я знал, что и Катька чувствует это, несмотря на твердый, как железо, свиной ремешок, который уже натер ей ногу, и тоже радуется, что идет снег и что мы катаемся с ней просторным голландским шагом.
Потом я стоял у каната, которым была огорожена фигурная площадка, и смотрел, как Катька делает двойную восьмерку. Сперва у нее ничего не выходило, она сердилась и говорила, что во всем виноват каблук, потом вдруг вышло, и так здорово, что какой-то толстяк, старательно выписывавший круги, даже крякнул и крикнул ей:
— Хорошо!
И я слышал, как она и ему пожаловалась на сломанный каблук.
Да, хорошо. Я замерз, как собака, и, махнув Катьке рукой, сделал два больших круга — согреться.
Потом мы снова катались голландским шагом, а потом уселись под самым оркестром, и Катька вдруг приблизила ко мне разгоряченное, раскрасневшееся лицо с черными живыми глазами. Я подумал, что она хочет сказать мне что-нибудь на ухо, испросил громко:
— А?
Она засмеялась.
— Ничего, просто так. Жарко.
— Катька, — сказал я. — Знаешь что?.. Ты никому не расскажешь?
— Никому.
— Я иду в летную школу.
Она захлопала глазами, потом молча уставилась на меня.
— Решил?
— Ага.
— Окончательно?
Я кивнул головой.
Оркестр вдруг грянул, и я не расслышал, что она сказала, стряхивая снег с жакетки и платья.
— Не слышу!
Она схватила меня за руку, и мы поехали на другую сторону катка, к детской площадке. Здесь было темно и тихо, площадка завалена снегом. Вдоль катальной горки были насажены ели и вокруг площадки маленькие ели — как будто мы были где-нибудь за городом, в лесу.
— А примут?
— В школу?
— Да.
Это был страшный вопрос. Каждое утро я делал гимнастику по системе Анохина и холоднее обтирание по системе Мюллера. Я щупал свои мускулы и думал: «А вдруг не примут». Я проверял глаза, уши, сердце. Школьный врач говорил, что я здоров. Но здоровье бывает разное, ведь он не знал, что я собираюсь в летную школу. А вдруг я нервный. А вдруг еще что-нибудь. Рост. Проклятый рост. За последний год я вырос всего на полтора сантиметра.
— Примут, — решительно отвечал я.
Катька посмотрела на меня, кажется, с уважением…
Мы ушли с катка, когда уже погасили свет, и сторож в валенках, какой-то странный на льду, удивительно медленный, хотя он шел обыкновенным шагом, пронзительно засвистел и двинулся к нам с метлой.
В пустой раздевалке мы сняли коньки. Буфет был уже закрыт, но Катька подъехала к буфетчице, назвала ее «нянечкой», и та растрогалась и дала нам по булочке и по стакану холодного чая. Мы пили и разговаривали.
— Какой ты счастливый, что уже решил, — со вздохом сказала Катька, — а я еще не знаю.
После того как я сказал, что иду в летную школу, мы говорили только о серьезных вещах, главным образом о литературе. Ей очень нравился «Цемент» Гладкова, и она ругала меня за то, что я еще не читал. Вообще, Катька читала гораздо больше меня, особенно по русской и иностранной литературе.
Потом мы заговорили о любви и сошлись на том, что это — ерунда. Сперва я усомнился, но Катька очень решительно сказала: «Разумеется, ерунда» — и привела какой-то пример из Гладкова. И я согласился.
Мы возвращались по темным ночным переулкам, таким темным, таинственным и тихим, как будто это были не Скатертные и Ножиковы переулки, а необыкновенные лунные улицы, на Луне.