— Не хочу. Только что напилась. Ну как?
— Да что-то неважно, Нина Капитоновна, — сказал Кораблев. — Спину ломит.
— Ну? Застариковал! Придумал тоже! Спину ломит. А нужно бомбангье натереть. И пройдет.
— Как, как вы сказали? Бомбангье?
— Бомбангье. Мазь такая. А вы водку пьете?
— Честное слово, не пью, Нина Капитоновна, — сказал Кораблев. — Совершенно бросил. Изредка одну рюмку перед обедом. Но это даже и врачи советуют.
— Нет, пьете. Вот я, когда была молодая на хуторах жила. У меня ведь отец казак был. Бывало, придет, на ногах не держится и говорит: «Это ничего, а самая смерть — это ежедневно пить по одной рюмке перед обедом».
Кораблев засмеялся. Нина Капитоновна посмотрела и тоже начала смеяться.
Потом она рассказала о какой-то пьянице-графине, которая «с утра как проснется — хлоп стакан водки! И ходит. Желтая такая, опухшая, простоволосая. Походит, походит и выпьет. Утром она еще нормальная, а к обеду уже качается. А вечером — полный дом гостей. Одета прекрасно, садится за рояль и поет. И добрая! Все к ней ходили. Чуть что — к графине! Прекрасный человек была! А пьяница!»
Кажется, Кораблеву не очень понравился этот пример, потому что он постарался перевести разговор на другую тему. Он спросил, как поживает Катя.
Нина Капитоновна тихонько махнула рукой.
— Ссоримся все мы с ней, — сказала она со вздохом. — Она очень самолюбивая. Одного дела не добьется — и за другое. От этого она такая и нервная.
— Нервная?
— Нервная. И гордая. И все молчит, — сказала Нина Капитоновна. — Я ведь на этих-то, что молчат, насмотрелась. Мне это ужасно не нравится, что она все молчит. Ну что молчать, я не понимаю. Скажи, что тебя тяготит. А она — нет.
— А вы бы у нее спросили, Нина Капитоновна.
— Не скажет. Я сама такая. Никогда не скажу.
— Я как-то встретил ее, и мне показалось — ничего, — сказал Кораблев. — Она в театр шла — одна, правда, и это мне показалось странным. Но она была довольно весела и, между прочим, сказала, что ей предлагают две комнаты при гидрологической станции.
— Предлагали. А она не переехала.
— Почему?
— Жалеет его.
— Жалеет? — снова переспросил Кораблев.
— Жалеет. И в память матери жалеет и так. А он без нее — вот как: приходит, сейчас: «А Катя где? Звонила?»
Я не сразу понял, кто этот «он»? Николай Антоныч?
— Вот и не уехала. И все ждет чего-то.
Нина Капитоновна пересела на другое кресло, поближе.
— Я один раз письмо читала, — шопотом лукаво сказала она и оглянулась, как будто Катя могла ее видеть. — Должно быть, они в Энске подружились, когда Катя на каникулах ездила. Его сестра. И она пишет: «В каждом письме одолевает просьбами: где Катя, что с ней, я бы все отдал, лишь бы увидеть ее. Он не может без тебя жить, и я не понимаю вашей беспричинной ссоры».
— Простите, Нина Капитоновна, я не понял. Чья сестра?
— Чья? Да этого. Вашего.
Кораблев невольно посмотрел в мою сторону, и я через дырку в портьере встретился с его глазами. Моя сестра? Саня?
— Ну что ж, наверно, так и есть, — сказал Кораблев, — наверно, и не может жить. Очень просто.
— «Одолевает просьбами, — с выражением повторила Нина Капитоновна. — И не может без тебя жить». Вот как! А она без него не может.
Кораблев снова посмотрел в мою сторону. Мне показалось, что он улыбается под усами.
— Ну вот. А сама за другого собралась?
— Из гордости. Она очень гордая, — сказала Нина Капитоновна и изобразила, какая Катя гордая. — Якобы по своему выбору. Но не ейный это выбор (она так и сказала: «ейный»). Не хочет она за этого Ромашова. И я его не хочу. Попович.
— Как попович?
— Попович он. И брехливый. Что ему ни скажи, он сейчас же добавит. Я таких ненавижу. И вороватый.
— Да полно, Нина Капитоновна! Что вы!
— Вороватый. Он у меня сорок рублей взял, якобы на подарок, и не отдал. Конечно, я не напоминала. И все суетится, суетится. Боже мой! Если бы не старость моя.
И она горько махнула рукой.
Теперь представьте себе, с каким чувством я слушал этот разговор! Я смотрел на старушку через дырку в портьере, и эта дырка была как бы объективом, в котором все, что произошло между мной и Катей, с каждой минутой становилось яснее, словно попадало в «фокус». Все приблизилось и стало на свое место, и этого всего было так много и так много хорошего, что у меня сердце стало как-то дрожать, и я понял, что страшно волнуюсь. Только одно было совершенно непонятно: я никогда не «одолевал» сестру просьбами и никогда не писал ей, что «не могу жить без Кати».
— Санька выдумала это, вот что, — сказал я себе. — Она все врала ей. И все это было правдой.
Нина Капитоновна еще рассказывала что-то, но я больше не слушал ее. Я так забылся, что стал расхаживать в своем «шкафу» и пришел в себя, лишь когда услыхал строгое покашливание Кораблева.
Так я и сидел в «шкафу», пока Нина Капитоновна не ушла. Не знаю, зачем она приходила, должно быть, просто душу отвести. Прощаясь, Кораблев поцеловал ей руку, а она его в лоб — они и прежде всегда так прощались.
Я задумался и не слышал, как он вернулся из передней, и вдруг увидел над собой, между половниками портьеры, его нос и усы.
— Жив?
— Жив, Иван Павлыч.
— Что скажешь?
— Скажу, что я страшный, безнадежный дурак, — ответил я, схватившись за голову. — Как я говорил с ней! Ох, как я говорил с ней! Как я ничего не понял! Как я ничего не сказал ей, а ведь она ждала! Что же она чувствовала, Иван Павлыч! Что она теперь думает обо мне!
— Ничего, передумает.
— Нет, никогда! Вы знаете, что я сказал ей: «Я буду держать тебя в курсе».
Кораблев засмеялся.
— Иван Павлыч!
— Ты же писал, что без нее жить не можешь.
— Не писал! — возразил я с отчаянием. — Это Санька выдумала. Но это правда! Иван Павлыч! Это абсолютная правда. Я не могу жить без нее, и у нас действительно беспричинная ссора, потому что я думал, что она меня давно разлюбила. Но что же делать теперь! Что делать!
Кораблев озабоченно посмотрел на часы.
— Вот что, Саня, у меня назначено на девять часов деловое свидание, — сказал он. — В одном театре. Так что ты…
— Ладно, я сейчас уйду. А можно мне сейчас зайти к Кате?
— Она тебя выгонит, и будет совершенно права.
— Пускай выгонит, Иван Павлыч, — сказал я и вдруг поцеловал его. — Чорт его знает, я не понимаю, что теперь делать? Как вы думаете, а?
— Теперь мне нужно переодеться, — сказал Кораблев и пошел в «шкаф», — а что касается тебя, то тебе, по-моему, нужно прийти в себя.
Я видел, как он снял френч и, подняв ворот мягкой рубахи, стал повязывать галстук.
— Иван Павлыч! — вдруг заорал я. — Постойте! Я совсем забыл! Вы сказали, что я был тогда прав, когда мы спорили, о ком идет речь в письме капитана!
— Да.
— Иван Павлыч!
Кораблев вышел из «шкафа» причесанный, в новом сером костюме, еще молодой, представительный.
— Сейчас мы поедем в театр, — сказал он серьезно, — и ты все узнаешь. У тебя будет такая задача: сидеть и молчать. И слушать. Понимаешь?
— Ничего не понимаю. Едем.
Глава пятая. В театре
Московский драматический театр! Если судить по Грише Фаберу, — можно было представить, что это большой, настоящий театр, в котором все актеры носят такие же шикарные белые гетры и так же громко хорошо говорят. Вроде Мхата. Но оказалось, что это маленький театр на Сретенке, в каком-то переулке.
Шел, как об этом извещала освещенная витрина у входа, спектакль «Волчья тропа»; и в списке актеров мы тотчас же отыскали Гришу. Он играл доктора: «Доктор — Г. Фабер». Эта роль почему-то стояла на последнем месте.
Гриша встретил нас в вестибюле, такой же великолепный, как всегда, и немедленно пригласил в свою уборную.
— Я его позову, когда начнется второй акт, — загадочно сказал он Кораблеву.
Кого «его»? Я взглянул на Кораблева, но он в эту минуту вправлял в свой длинный мундштук папиросу и сделал вид, что не заметил моего взгляда.
В Гришиной уборной сидели еще трое артистов, и у них почему-то был такой вид, как будто они сидят в своей уборной. Но пока Гриша усаживал нас, они деликатно вышли, — и тогда он извинился за помещение.
— В моей личной уборной сейчас ремонт, — сказал он.
Мы заговорили о нашем школьном театре, вспомнили трагедию «Настал час», в которой Гриша когда-то играл приемыша-еврея, и я сказал, что, по-моему, он просто великолепно исполнял эту роль. Гриша засмеялся, и вдруг вся его важность слетела.
— Санька, я не понимаю, ты же тогда рисовал, — сказал он. — Что это ты вдруг стал летать на небо? Ходи к нам в театр, какого чорта! Мы сделаем из тебя художника. Что, плохо?
Я сказал, что согласен. Потом Гриша еще раз извинился — скоро на сцену, его ждет гример — и вышел. Мы остались одни.
— Иван Павлыч, дорогой, объясните вы мне, наконец, в чем дело? Зачем вы привезли меня сюда? Кто этот «он»? С кем вы хотите меня познакомить?
— А ты глупостей не наделаешь?
— Иван Павлыч!
— Ты уже сделал одну глупость, — сказал Кораблев. — Даже две. Во-первых, не заехал ко мне. А во-вторых, сказал Кате: «Я буду держать тебя в курсе»!
— Иван Павлыч, ведь я же ничего не знал! Вы мне просто писали — заезжай ко мне, и я не подозревал, что это так важно. Скажите мне, кого мы тут ждем? Кто этот человек, и почему вы хотите, чтобы я его видел?
— Ну, ладно, — сказал Кораблев. — Только помни уговор: сидеть и не говорить ни слова. Это — фон-Вышимирский.
Вы знаете, что мы сидели в Гришиной уборной, в Московском драматическом театре. Но в эту минуту мне показалось, что все это происходит не в уборной, а на сцене, потому что едва Иван Павлыч произнес эти слова, как в комнату, нагнувшись, чтобы не удариться о низкий переплет двери, вошел фон-Вышимирский.
Я сразу понял, что это он, хотя до сих пор мне даже и в голову никогда не приходило, что этот человек существует на свете. Мне всегда казалось, что Николай Антоныч выдумал фон-Вышимирского, чтобы свалить на него все мои обвинения. Это была просто какая-то фамилия, и вот она вдруг реализовалась и превратилась в сухого длинного старика, сгорбленного, с желтыми седыми усами. Теперь он был, понятно, просто Вышимирский, а никакой не «фон». На нем была форменная куртка с блестящими пуговицами — гардеробщик! — на голове седой хохол, под подбородком висели длинные морщинистые складки кожи.