«Нет, не жалованье, не карьера, — продолжал я думать. — Этого он добился другими средствами, более простыми, стоило только посмотреть на него. У него шло дело!..»
Пора было ехать домой, но вечер еще только что подошел, и это был такой московский вечер, такой непохожий на мои вечера в Заполярье, что мне захотелось пройтись пешком, хотя до гостиницы было далеко.
И я медленно пошел — сперва по направлению к улице Горького, потом по Воротниковскому переулку. Знакомые места! Гостиница осталась в стороне, а я все шел по Воротниковскому, а потом свернул на Садовую-Триумфальную мимо нашей школы. А от Садовой-Триумфальной, как известно, очень близко до Второй Тверской-Ямской, и я вышел на нее через несколько минут и остановился перед воротами знакомого дома. Я взглянул в ворота — и увидел знакомый маленький, чистый двор и знакомый каменный сарай, в котором я когда-то колол дрова — помогал старушке. Вот лестница, по которой я летел кубарем, а вот обитая черной клеенкой дверь и медная дощечка с затейливо написанной фамилией: «Н. А. Татаринов»…
— Катя, я к тебе. Не прогонишь?
Потом Катя говорила, что едва она меня увидела, как сразу поняла, что я «совсем другой, чем был третьего дня у Большого театра». Но одного она не могла понять, почему, придя к ней неожиданно и «совсем другим», я весь вечер не сводил глаз с Николая Антоныча и Ромашки.
Конечно, это преувеличение, но я действительно посматривал на них. В этот вечер у меня голова работала, как на экзамене, и немного несло куда-то, и я все угадывал и понимал с полуслова.
Забыл сказать, что, еще сидя в кафе, я купил цветы. Я шел к Татариновым с цветами в руках, и это было как-то неловко — с тех пор, как мы с Петькой таскали левкои в энском садоводстве и после спектакля продавали их публике за пять копеек пучок, я не ходил по улицам с цветами в руках. Теперь, когда я пришел, нужно было отдать эти цветы Кате… Но я почему-то положил их на столик рядом с фуражкой.
Вероятно, я все-таки волновался, потому что сказал что-то, и у меня невольно зазвенел голос, и Катя быстро посмотрела мне прямо в лицо.
Мы пошли было в ее комнату, но в эту минуту Нина Капитоновна вышла из столовой. Я поклонился. Она посмотрела с недоумением и церемонно кивнула.
— Бабушка, это Саня Григорьев. Ты не узнала?
— Саня? Господи! Да неужели?
Она испуганно оглянулась, и через открытую дверь столовой я увидел Николая Антоныча, сидевшего в кресле с газетой в руках. Он был дома!
— Здравствуйте, Нина Капитоновна, дорогая, — сказал я. — Помните ли вы еще меня? Наверно, давно забыли?
— Вот! Забыла! Ничего я не забыла, — отвечала старушка.
И мы еще целовались, когда из столовой вышел и остановился в дверях Николай Антоныч.
Это была минута, когда мы снова оценили друг друга. Он мог не заметить меня, как он не заметил меня на юбилее Кораблева. Он мог подчеркнуть, что мы — не знакомы. Он мог, наконец, хотя это было довольно рискованно, снова указать мне на дверь. Он не сделал ни того, ни другого, ни третьего.
— А, молодой орел, — приветливо сказал он. — Залетел, наконец, и к нам? Давно пора.
И он смело протянул мне руку.
— Здравствуйте, Николай Антоныч.
Катя смотрела на нас с удивлением, старушка растерянно хлопала глазами, но мне было очень весело и попрежнему куда-то несло, и я мог теперь разговаривать с Николаем Антонычем сколько угодно.
— Да-а. Ну что ж, прекрасно. — Николай Антоныч серьезно смотрел на меня. — Давно ли, кажется, был мальчик, а вот, подите же, полярный летчик. И ведь что за профессию выбрал! Молодец!
— Обыкновенная профессия, Николай Антоныч, — отвечал я. — Такая же, как и всякая другая.
— Такая же? А самообладание? А мужество во время опасных случаев? А дисциплина — не только служебная, но и внутренняя, — так сказать, самодисциплина!
По старой памяти мне стало тошно от этих фальшивых круглых фраз, но я слушал его очень внимательно, очень вежливо. Он показался мне гораздо старше, чем на юбилее, и у него было усталое лицо. Когда мы проходили в столовую, он обнял Катю за плечи, и она чуть заметно отстранилась.
В столовой, между прочим, сидела одна из тетушек Бубенчиковых, но теперь я уже не мог различить, была ли она той самой, которая хотела побить меня щеткой, или той, которая утешала козу. Во всяком случае, теперь она встретила меня очень, любезно.
— Ну, ждем, ждем! — сказал Николай Антоныч, когда Нина Капитоновна, робко суетившаяся вокруг меня, налила мне чаю и подвинула все, что стояло на столе. — Ждем полярных рассказов. Слепые полеты, вечная мерзлота, дрейфующие льды, снежные пустыни!
— Все в порядке, Николай Антоныч, — возразил я весело. — Льды, как льды, пустыни, как пустыни.
Николай Антоныч засмеялся.
— Я встретил однажды старого приятеля, который в настоящее время служит в нашем торгпредстве в Риме, — сказал он. — Я его спрашиваю: «Ну как Рим?» А он отвечает: «Да ничего! Рим, как Рим». Похоже, правда?
У него был снисходительный тон. Катя слушала нас, опустив глаза. Нужно было поддержать разговор, и я, действительно, стал рассказывать о ненцах, о северной природе и, между прочим, о том, как мы с доктором летали в Ванокан. Нина Капитоновна все интересовалась, высоко ли я летаю, — и это напомнило мне тетино Дашино письмо, которое я получил еще в балашовской школе: «Раз уж не судьба тебе, как все люди, ходить по земле, то прошу тебя, Санечка, летай пониже».
Я рассказал о том, как Миша Голомб стащил у меня это письмо и как с тех пор стоило мне надеть шлем, как со всего аэродрома неслись крики:
— Саня, летай пониже!
Тот же Миша организовал в школе комический журнал под названием: «Летай пониже». В журнале был специальный отдел «Техника полета в рисунках» с такими стихами:
Хорошо скользить, когда есть высота,
Плохо выравнивать на уровне крыши!
Саня, не нужно собой рисковать, —
Тетушка просит летать пониже.
Кажется, я довольно удачно рассказал эту историю. Все смеялись, и громче всех Николай Антоныч. Он так закатился! При этом побледнел — он всегда немного бледнел от смеха.
Катя почти не сидела за столом, все вставала и подолгу пропадала на кухне, и мне казалось, что она уходит, просто чтобы остаться одной и немного подумать, — такое у нее было выражение, когда она возвращалась. В одну такую минуту она, вернувшись, зачем-то подошла к буфету с плетеной сухарницей в руках и, как видно, забыла, зачем подошла. Рассердилась на себя, обернулась. Я посмотрел ей прямо в глаза, и она ответила мне озабоченным, недоумевающим взглядом.
Должно быть, Николай Антоныч заметил, как мы обменялись взглядами. Тень легла на его лицо, и он стал говорить еще медленнее и круглее…
Потом пришел Ромашка. Нина Капитоновна открыла ему, и я слышал, как она сказала в передней с робким ехидством:
— А у нас гость.
Он довольно долго топтался в передней — наверно, прихорашивался, потом вошел и нисколько не удивился, увидев меня.
— А, вот что это за гость! — кисло улыбаясь, сказал он. — Рад, рад, очень рад. Очень рад.
Видно было, как он рад. Вот я, действительно, был рад! Едва он вошел, я стал следить за каждым его движением. Я не спускал с него глаз. Что это за человек? Каков он стал? Как он относится к Николаю Антонычу, к Кате? Вот он подошел к ней, заговорил с ним, и каждое его движение, каждое слово были как бы маленькой загадкой для меня, которую я тут же разгадывал и снова напряженно, внимательно следил за ним и думал о нем.
Теперь, когда я увидел их рядом, — его и Катю, — мне стало даже смешно — так он был ничтожен в сравнении с ней, так некрасив и мелок. Но очень уверенно заговорил с ней, и я отметил в уме: «Слишком уверенно». Он что-то шутливо сказал Нине Капитоновне — никто не улыбнулся, и я отметил в уме: «Даже Николай Антоныч».
Впрочем, они сейчас же заговорили о своих профессиональных делах — о защите какой-то диссертации, которую Николай Антоныч считал плохой, а Ромашка — хорошей.
Это было сделано, конечно, для того, чтобы подчеркнуть, что мое присутствие для них безразлично. Но мне это даже понравилось, потому что я мог теперь молча сидеть, смотреть на них, слушать и думать.
«Нет, — думал я, — это не прежний Ромашка, который как бы гордился тем, что Николай Антоныч распоряжался им беспрекословно. Он говорит с ним пренебрежительно, почти нагло, и Николай Антоныч отвечает морщась, устало. Это сложные отношения, и они очень не нравятся Николаю Антонычу. Я был прав. Это — не поручение. Он взял у Вышимирского бумаги не для того, чтобы уничтожить их. Он сделал это, чтобы продать их Николаю Антонычу — вот что на него похоже. И, должно быть, дорого взял. Или еще не продал, торгует.
Катя что-то спросила у меня, я ответил. Ромашка, слушая Николая Антоныча, посмотрел на нас с беспокойством — и вдруг одна мысль медленно прошла среди других и как будто остановилась в стороне, дожидаясь, когда я подойду к ней поближе. Это была очень странная мысль, но вполне реальная для того, кто с детских лет знал Ромашова. Но сейчас я не мог останавливаться на ней, потому что она была страшная, и лучше было сейчас об этом не думать. Я только как бы взглянул на нее издалека. Потом Николай Антоныч с Ромашкой зачем-то пошли в кабинет, и мы остались со старушками, одна из которых ничего не слышала, а другая притворялась, что ничего не слышит.
— Катя, — негромко сказал я, — завтра в семь часов тебя просил зайти Иван Павлыч. Ты придешь?
Она молча кивнула.
— Ничего, что я пришел? Мне очень хотелось тебя увидеть.
Она снова кивнула.
— И забудь, пожалуйста, об этом вечере третьего дня. Все не то и не так и, вообще, считай, что мы еще не встречались.
Она смотрела на меня молча — и ничего не понимала.
— Это интересно, то, что ты рассказываешь о ненцах, — это было сказано громко, потому что Николай Антоныч с Ромашкой уже возвращались. — Меня привлекает Север. В прошлом году мне предлагали поехать на Анадырский лиман, между прочим для гидроавиационных сооружений. А почему смеялись над тетей Дашей? Я бы тоже могла написать: «летай пониже».