Я смотрю на часы. Скоро семь. Пора вставать — я дал себе слово вставать до звонка. На цыпочках я бегу к умывальнику и делаю гимнастику перед открытым окном. Холодно, снежинки залетают в окно, крутятся, падают на плечи, тают. Я умываюсь до пояса — и за книгу. За чудесную книгу — «Южный полюс» Амундсена, которую и читаю в четвертый раз.
Я читаю о том, как юношей семнадцати лет он встретил Нансена, вернувшегося из своего знаменитого дрейфа, о том, как «весь день он проходил по улицам, украшенным флагами, среди толпы, кричавшей „ура“, и кровь стучала у него в висках, а юношеские мечты поднимали целую бурю в его душе».
Холод бежит по моим плечам, по спине, по ногам, и даже живот покрывается ледяными мурашками. Я читаю, боясь пропустить хоть слово. Уже доносятся голоса из кухни: девушки, разговаривая, идут в столовую с посудой, а я все читаю. У меня горит лицо, кровь стучит в висках. Я все читаю — с волнением, с вдохновением. Я знаю, что навсегда запомню эту минуту…
Снова полный круг — и я вижу себя в маленькой, давно знакомой комнате, в которой за три года проведены почти все вечера. По поручению комсомольской ячейки я в первый раз веду кружок по коллективному чтению газет. В первый раз — это страшно. Я знаю «текущий момент», «национальную политику», «международные вопросы». Но международные рекорды я знаю еще лучше — на высоту, на продолжительность, на дальность полета. А вдруг спросят о снижении цен? Но все проходит благополучно. Кто—то из девочек просит рассказать биографию Ленина, а уж биографию—то Ленина я знаю отлично.
Все теснее становится в комсомольской ячейке. На пороге стоит и внимательно слушает меня Кораблев. Он трогает пальцами усы — ура! — значит, доволен. Чувство радости и гордости охватывает меня. Я говорю — и думаю с изумлением: «Ох, как я хорошо говорю!»
Это — мое первое общественное выступление, если не считать случая у костра, когда была низвергнута власть Степы Иванова. Кажется, оно удалось. На следующий день преподаватель обществоведения вызвал меня, попросил повторить биографию Ленина и сказал. «Если я заболею, меня заменит Саня Григорьев».
Еще один полный круг — и мне семнадцать лет.
Вся школа в актовом зале. За большим красным столом — члены суда. По левую руку — защитник. По правую — общественный обвинитель. На скамье подсудимых — подсудимый.
— Подсудимый, ваше имя? — говорит председатель.
— Евгений.
— Фамилия?
— Онегин.
Это был памятный день.
Глава 2.СУД НАД ЕВГЕНИЕМ ОНЕГИНЫМ.
Сначала никто в школе не интересовался этой затеей. Но вот кто—то из актрис нашего театра предложил поставить «Суд над Евгением Онегиным» как пьесу, в костюмах, и сразу о нем заговорила вся школа.
Для главной роли был приглашен сам Гришка Фабер, который вот уже год как учился в театральном училище, но по старой памяти иногда еще заходил взглянуть на наши премьеры. Свидетелей взялись играть наши актеры, только для няни Лариных не нашлось костюма, и пришлось доказывать, что в пушкинские времена няни одевались так же, как и в наши, Защиту поручили Вальке, общественным обвинителем был наш воспитатель Суткин, а председателем — я…
В парике, в синем фраке, в туфлях с бантами, в чулках до колен преступник сидел на скамье подсудимых и небрежно чистил ногти сломанным карандашом. Иногда он надменно и в то же время как—то туманно посматривал на публику, на членов суда. Должно быть, так, по его мнению, вел бы себя при подобных обстоятельствах Евгений Онегин.
В комнате свидетелей (бывшая учительская) сидели старуха Ларина с дочками и няня. Они, напротив, очень волновались, особенно няня, удивительно моложавая и хорошенькая для своих лет. Защитник тоже волновался и почему—то все время держал навесу толстую палку с документами. Вещественные доказательства — два старинных пистолета — лежали передо мной на столе. За моей спиной слышался торопливый шепот режиссеров.
— Признаете ли вы себя виновным? — спросил я Гришку.
— В чем?
— В убийстве под видом дуэли, — прошептали режиссеры.
— В убийстве под видом дуэли, — сказал, я и добавил, заглянув в обвинительное заключение: — поэта Владимира Ленского, восемнадцати лет.
— Никогда! — надменно отвечал Гришка. — Надо различать, что дуэль — не убийство.
— В таком случае, приступим к допросу свидетелей, — объявил я. — Гражданка Ларина, что вы можете показать по этому делу?
На репетиции это было очень весело, а тут все невольно чувствовали, что ничего не выходит. Только Гришка плавал, как рыба в воде. То он вынимал гребешок и расчесывал баки, то в упор смотрел на членов суда каким—то укоряющим взором, то гордо закидывал голову и презрительно улыбался. Когда свидетельница, старуха Ларина, сказала, что у них в доме Онегин был как родной, Гришка одной рукой прикрыл глаза, я другую положил на сердце, чтобы показать, как он страдает. Он чудно играл, и я заметил, что свидетельницы, особенно Татьяна и Ольга, просто глаз с него не сводили. Татьяна — еще куда ни шло: ведь она влюблена в него по роману, а вот Ольга — та совершенно выходила из роли. Публика тоже смотрела только на Гришку, а на нас никто не обращал никакого внимания
Я отпустил свидетельницу, старуху Ларину, и вызвал Татьяну. Ого, как она затрещала! Она была совершенно не похожа на пушкинскую Татьяну, разве только своей татьянкой да локонами до плеч. На мой вопрос, считает ли она Онегина виновным в убийстве, она уклончиво ответила, что Онегин — эгоист.
Я дал слово защитнику, и с этой минуты все пошло вверх ногами, во—первых, потому, что защитник понес страшную чушь, а во—вторых, потому, что я увидел Катю.
Понято, она очень переменилась за четыре года. Но косы, перекинутые на грудь, по—прежнему были в колечках, и такие же колечки на лбу. По—прежнему она щурилась с независимым видом, и нос был такой же решительный, — кажется, и через сто лет я узнал бы ее по этому носу.
Она внимательно слушала Вальку. Это была самая главная ошибка — поручить защиту Вальке, который во всем мире интересовался одной зоологией. Он начал очень странного утверждения, что дуэли бывают и в животном мире, но никто не считает их убийствами. Потом он заговорил о грызунах и так увлекся, что стало просто непонятно, как он вернется к защите Евгения Онегина. Но Катя слушала его с интересом. Я знал по прежним годам, что когда она грызет косу, значит ей интересно. Из девочек только она не обращала на Гришку никакого внимания.
Валька вдруг кончил, и слово получил общественный обвинитель. Это было уже совсем скучно. Битый час общественный обвинитель доказывал, что хотя Ленского убило помещичье и бюрократическое общество начала XIX века, но все—таки Евгений Онегин целиком и полностью отвечает за это убийство, «ибо всякая дуэль — убийство, только с заранее обдуманным намерением».
Словом, общественный обвинитель считал, что Евгения Онегина нужно приговорить к десяти годам с конфискацией имущества.
Никто не ожидал такого предложения, и в зале раздался хохот. Гришка гордо вскочил… Я дал ему слово.
Говорят, актеры чувствуют настроение зрителей. Должно быть, и Гришка чувствовал, потому что с первого слова он начал страшно орать, чтобы «поднять зал», как он потом объяснил, Но ему не удалось «поднять зал». В его речи был один недостаток: нельзя было понять, говорит он от своего имени или от имени Евгения Онегина. Едва ли Онегин мог сказать, что Ленский «любил задаваться». Или что у него «и теперь не дрогнула бы рука, чтобы попасть Владимиру Ленскому в сердце».
Словом, все свободно вздохнули, когда он сел, вытирая лоб, очень довольный собой.
— Суд удаляется на совещание.
— Поскорее, ребята!
— Скучно!
— Затянули!
Все это было совершенно верно, и мы, не сговариваясь, решили провести совещание в два счета. К моему изумлению, большинство членов суда согласилось с общественным обвинителем. Десять лет с конфискацией имущества. Ясно, что Евгений Онегин был тут ни при чем. К десяти годам собирались приговорить Гришку, который всем надоел, кроме свидетельниц Татьяны и Ольги, Но я сказал, что это несправедливо: Гришка все—таки хорошо играл и без него было бы совсем скучно. Сошлись на пяти годах.
— Встать! Суд идет!
Все встали. Я объявил приговор.
— Неправильно!
— Оправдать!
— Долой!
— Ладно, товарищи, — сказал я мрачно. — Я тоже считаю, что неправильно. Я считаю, что Евгения Онегина нужно оправдать, а Гришке выразить благодарность. Кто — за?
Все с хохотом подняли руки.
— Принято единогласно. Заседание закрыто…
Я был страшно зол. Напрасно взялся я за это дело. Может быть, нужно было превратить весь этот суд в шутку. Но как это сделать? Мне казалось, что все видят, как я ненаходчив и неостроумен.
В таком—то дурном настроении я выше в раздевалку и как раз встретился с Катей. Она только что получила пальто и пробивалась на свободное место, поближе к выходу.
— Здравствуй, — сказала она и засмеялась. — Подержи—ка пальто. Вот так суд!
Она сказала это так, как будто мы вчера расстались.
— Здравствуй! — ответил я мрачно.
Она посмотрела на меня с интересом.
— Вот ты какой стал!
— А что?
— Гордый. Ну, бери пальто, и пошли!
— Куда?
— Ну, господи, куда! Хоть до угла. Не очень—то вежливый.
Я пошел с нею без пальто, но она вернула меня с лестницы:
— Холодно и сильный ветер…
Вот какой она запомнилась мне, когда я догнал ее на углу Тверской и Садово—Триумфальной.
Она была в сером треухе с не завязанными ушами, и колечки на лбу успели заиндеветь, пока я бегал в школу. Ветер относил полу ее пальто, и она стояла, немного наклонясь, придерживая пальто рукою. Она была среднего роста, стройная и, кажется, очень хорошенькая. Я говорю: кажется, потому что тогда об этом не думал. Конечно, ни одна девочка из нашей школы не посмела бы так командовать: «Бери пальто, пошли!»
Но ведь это была Катька, которую я таскал за косу и тыкал носом в снег. Все—таки это была Катька!