Два лика Рильке — страница 10 из 47

[38]

Эта неожиданная встреча, случившаяся без малейших хлопот с его стороны, показала ему, что, несмотря на всё, он находится на верном пути. Он не обманывался, он был таким в действительности. Потом он рассказывал мне о своем мучительном опыте общения с Роде-ном, сделавшим его таким пугливым; и далее – что подобные вещи могут быть преодолены лишь в том случае, если окажешься в состоянии выразить их с той же силой, с какой Бог их дозволяет. Он продолжал: «Избави Бог, чтобы от меня потребовалось (по крайней мере сейчас) постигать нечто еще более болезненное, нежели мне было доверено в Мальте Лауридсе». И добавил к этому две строчки, которые внезапно внес в свою записную книжку: «Ах, в то самое время когда мы ждем помощи от людей, безмолвные ангелы порывисто плывут над распростертыми нашими сердцами».

Я среагировала так: «Вижу, что ангелы снова очень близки, их крылья шумят…» А на его вопрос в последнем письме ответила: «Нет, Serafico, советовать Вам я ничего не могу. Ваш демон слишком силен, это он ведет Вас, и Ваш путь – это одинокий путь. Я могу лишь наблюдать и говорить Вам: если я понадоблюсь, позовите меня».

Через своего издателя поэт послал мне «Белую княгиню», сцену, которую он написал для Дузе тринадцать лет назад. Дузе тотчас вошла в свойственное ей воодушевление, потребовав немедленно ее перевести, однако Рильке колебался, поскольку был того мнения, что эта маленькая вещица, написанная поспешно, была незрелой. Между тем он попросил меня прочесть ее и не таясь высказать откровенное мнение применительно к Дузе-исполнительнице. Впрочем, он виделся бы с ней ежедневно, если бы там ждали его каждый вечер. Никому не удавалось выражать человеческие вещи с таким величием, вставляя их в более высокий порядок, словно во фронтон храма. «Какое великолепие и какая расточительность. Такого поэта нет в целом мире, а она проходит мимо…»

Однако я тотчас ответила: «Получила и прочла “Белую княгиню” – я даже думаю, что Дузе в этой роли была бы великолепна, она словно создана для нее, однако очень немногие люди смогли бы понять саму эту пьесу, особенно ее конец, лишь слегка обозначенный, тающий словно сон… Боюсь, что Вы снова изнуряете себя, стараясь помочь. Но разве здесь можно помочь? Я всё понимаю, но я знаю Вас и потому боюсь за Вас».

В одном более раннем письме Рильке заверял меня в своей убежденности, что эта встреча предназначена ему судьбой и что произошла она в чрезвычайно важный для них обоих период, в момент перехода, ожидания и колебательности. Однако одновременно он описывал состояние большой актрисы, страдающей от мучительного понимания, что дружба, основанная на доверии, восхищении и общей работе, неизбежно придет к печальному концу, полному упреков, недоверия, горечи. То была большая опасность для нее и, быть может, также и для ее подруги, с которой она вынуждена была расстаться. Я не была знакома с этой юной дамой, о которой Рильке говорил, что она никогда, при всем ее даровании, не сможет писать тех стихов, о которых они обе мечтали. Во всяком случае казалось, что это она источник внутренних конфликтов и страданий бедной Дузе, которая в итоге жила в атмосфере постоянных ссор и раздоров.[39]

Наконец Рильке понял, что попытка непосредственной помощи превосходит его силы, и однажды я получила письмо, начинавшееся так: «Да, это действительно уже слишком, наступил момент, когда я – пас».

Со временем я узнала подробности того венецианского лета, от которого ждала столь многого в связи с расшатанными нервами нашего друга. Разумеется, путь, которым он шел, был ему предназначен, то был его путь. Однако испытанием для него это было все же жестоким.

Рильке нашел Дузе в обстоятельствах весьма печальных и безутешных. Она страдала не только от потери этой дорогой для нее подруги. Одновременно с этим исчезла и надежда на произведение, над которым синьора П<олетти> уже несколько лет работала. Так было предначертано этой большой артистке, жившей в привычном воодушевлении твердой веры, что вместе с этим начнется горячо ожидаемое ею обновление всей ее жизни и ее искусства. После долгого перерыва, возникшего в ее деятельности, иногда всплывали те или иные более или менее обнадеживающие планы. Появлялся на горизонте Моисси[40] (с Рейнгардт на заднем плане), однако она не смогла ни на что решиться, меланхолия ее росла, приняв чудовищные размеры. И вот Рильке захотел ее спасти! Страдал он при этом несказанно, до тех пор, покуда уже больше не мог. Как будто кому-то где-то на этой Божьей земле удавалось потушить это вечно горящее, само себя пожирающее пламя!

Он был счастлив своим знакомством с Дузе, счастлив, что мог заботиться о ней; каждый день он был открыт для нее, ежечасно в полной готовности, однако медленно растущий страх начал заполнять его. Вскоре он убедился, что вместо того, чтобы успокаивать ее, он сам плачевно подпадал под обаяние ее мучений. Однажды он появился у моего брата совершенно растерянный: Дузе исчезла. Никто не знал, куда она сбежала. До этого между двумя женщинами, по-видимому, разыгралась бурная сцена. Мой брат, которого с актрисой связывала близкая дружба, заразился рилькевским страхом. Весь вечер прошел в бесплодных поисках. Вернувшись ни с чем, Рильке от волнения слёг.

На следующее утро Дузе объявилась. Она уезжала в Мурано или в Кьоджа. Посмеиваясь, брат рассказывал мне, что Рильке признался ему, что каждое утро смотрелся в зеркало, желая убедиться, что за ночь не поседел. Как ни печально все это было, все же случались и вполне комичные эпизоды. Иногда Рильке с бесконечным юмором рассказывал такое, что при всем моем страхе перед опасными виражами я хохотала до слез. Однажды они вместе с синьорой П<олетти> поехали на острова. День был исключительно хорош, Дузе, в виде исключения, была в умиротворенном и светлом настроении. Serafico тихо благодарил Бога; расположились на траве, пили чай, спокойно и мирно беседуя. После столь многих дней, пропитанных отчаянием, наконец-то немного покоя! Однако злой рок в образе коварного павлина не дремал, медленно и незаметно приближаясь к маленькой компании. И вдруг он издал пробирающий до костей крик прямо над ухом Дузе. Словно пронзенная молнией, задрожав всем телом, она вскочила в чудовищном волнении; то была трагедия. Синьора П<олетти> и бедный Рильке, по какой-то причине чувствовавший себя виноватым, не знали, что предпринять, чтобы ее успокоить. Чай, пирожное, всё было оставлено – прочь, прочь с этого проклятого острова, прочь от этой птицы, вестницы несчастья, немедленно домой – никого больше не видеть, никого не слышать, никуда больше не ездить!.. Прочь из Венеции, из этого города, приносящего несчастье! Таков был финал этой прекрасной прогулки! Однако Serafico странным образом чувствовал свою солидарность с павлином, приносящим столько бед. Вернулся он, полный угрызений совести, и, конечно, в первую ночь не смог заснуть ни на мгновенье.

Вскоре после этого Рильке подробно написал Дузе о средневековой мистерии «Страсти братьев Гребань» (если не ошибаюсь), спрашивая, не желает ли она сыграть в этой драме Mater dolorosa.[41] Он уверял, что это может стать венцом всей ее жизни и искусства. Мы были тогда в Дуино. Воодушевленная его идеей, она ответила, и Serafico, радостный от ее согласия, сияя, тотчас рассказал мне о том, как и что он придумал для Дузе. Вспоминаю, как чуть печально я покачала головой: «Не рассчитывайте на это, – сказала я ему, – через неделю она изменит свое решение и забудет об этом». Я не ошиблась, а для него это стало и в самом деле большим разочарованием. Но ведь чтобы поверить в такую идею, надо было быть таким наивным и доверчивым, каким был наш поэт.

Так закончилось его знакомство с этим гениальным, страдающим существом. Свидеться еще раз с Дузе[42] ему уже было не суждено.

VI

В сентябре я снова была в Дуино, куда тотчас приехал и Рильке, поскольку хотел подробно обсудить со мной свои планы на осень и зиму. Он снова вошел в период нерешительности и утомленности. В Дуинском замке он в этом году не хотел оставаться, его страшила суровость местного климата. Венеция после известных печальных обстоятельств не вызывала приязни. Он подумывал о Париже, однако не очень всерьез, так как тосковал по какому-то другому решению, мечтая о новых созерцаниях и пейзажах.

Мы часами обсуждали его планы, он отбрасывал их один за другим, не в состоянии на что-либо решиться. И это длящееся беспокойство, эта потребность в постоянных переменах позволили мне узнать ту единственную мысль, то единственное желание, которое приводило в движение его душу. «Одно только нужно…»[43] Но какого постоянного усилия это требовало! Последнее время было действительно мучительным, истощающим его нервы. У нас он мог по крайней мере передохнуть; когда мы с ним проводили время в разговорах, то, как он сам меня заверял, это всегда его успокаивало; осень у нас на Адриатике несравненно прекрасна, и он всецело наслаждался ею. Однажды мы ездили в Градо, где впечатление на него произвела не столько архитектура собора или византийские реликварии и раки с мощами, сколько молодая крестьянка, показавшая нам – в отсутствие церковного служки – ризницу. В этой женщине было удивительное сходство с одной из венецианских мадонн с утонченными руками, которую можно найти на полотнах Беллини. Рильке был в полном восхищении ее обликом, хотя в этой, фриульской, местности такие благородные лица встречаются довольно часто. «Ради всего святого, Serafico, не вздумайте и эту женщину тоже спасать», – сказала я ему. Что очень его насмешило.

Короткая запись сообщает о нашей прогулке в «долину фиалок». То было изумительно расположенное место, пейзаж, любимый мною с детства, одна из тех впадин в карсте («карстовая воронка»), что похожа на кратер и неожиданно открывает вам роскошную флору. Наша долина была особенно глубока и протяженна. Посредине нее располагался небольшой луг с несколькими фруктовыми деревьями. Вокруг широкими ступенями шла горная порода, образуя своего рода амфитеатр. Маленькая долина заросла деревьями, кустарником, растениями в невообразимом сплетенье и буйстве. Запутаннейший хаос, сплошь усеянный цветами. Казалось, что здесь, возле бесчисленной сирени и белых фиалок, цветших прекраснее, чем весной, все здешние дикие карстовые цветы назначили свидание, испуская аромат. Какая полнота цветенья в столь укромной долине! Это я и хотела показать поэту. И пришли мы в нужное мгновенье, в божественное мгновенье. Как раз зацвели цикламены – всё заполнял их аромат – сотни и тысячи маленьких белых бабочек порхали, светясь над цветами. Serafico сиял, у нас с ним было одинаковое выражение лиц: неземное, райски-блаженное! Не могу назвать это иначе. Мы сели на траву и жили среди цветов и бабочек – не касаясь друг друга и не разговаривая. Мы не сорвали ни одного цветка, это показалось бы нам святотатством. Мне никогда не забыть этих мгновений чистого, редкого счастья. Но откуда пришло оно к нам?