Два лика Рильке — страница 2 из 47

Записную книжку он всегда носил в кармане глухого, вплоть до шеи жилета, – впрочем, этот жилет был единственной странностью, которую он себе одно время позволял. Обычно же его одежда при всей ее простоте была безукоризненно корректна.

Когда мадам де Ноай покинула нас, мы еще долго оставались вдвоем, Рильке еще всецело пребывал под тем мощным впечатлением, которое пережил. И все же эта встреча имела почти комический результат. Поэта обуял безграничный страх перед возможным влиянием на него мадам де Ноай. После этой первой встречи, столь много ему давшей, он написал молодой женщине письмо, в котором сообщил, что никогда больше не рискнет приблизиться к ней. «Вы же понимаете, – сказал он мне, – если я позволю себе видеться с ней чаще, это приведет к крушению моего Я, я превращусь в ее раба и буду жить только ее жизнью…» А мадам де Ноай говорила мне полушутливо, полусердито: «О, ваш поэт весьма любезен: он пишет мне лишь затем, чтобы сообщить, что не желает меня больше видеть». Я же уверяла ее, что это как раз означает ту высшую похвалу и то признание, которые Рильке только и мог ей выказать… Вскоре после этого он прислал мне эссе об этом опасном существе – «Книги одной любящей», текст, который я считаю одной из изысканнейших его работ. Уехала я спустя два или три дня; но прежде чем вернуться в Богемию, задержалась на некоторое время в Вене. Туда Рильке и прислал маленькую книжицу-блокнот, в которой я и нашла это эссе; со временем к нему были добавлены несколько неопубликованных его стихотворений. Я храню это как бесценное сокровище.

Так вот и началась наша переписка, которой суждено было длиться семнадцать лет без перерыва. У меня сжимается сердце, когда вспоминаю, с какой радостью я каждый раз созерцала его тонкий почерк, в котором столь отчетливо являло себя чувство красоты и гармонии, никогда его не покидавшее. Я никогда не встречала почерка даже похожего на этот.[3] Тем сильнее было мое изумление, когда в одном труде по искусству пятнадцатого века я увидела почерк Рафаэля, чистая красота и совершенство которого мне очень напомнили почерк нашего друга.

II

1910-й год принес нам большую радость: мы смогли принять Рильке у себя. В одном из первых своих писем я рассказала ему о нашем Дуино, ставшим потом для него столь значимым местом. «Ваш замок у моря, – писал он мне в ответ, – представляется мне стоящим на побережье, похожем на то, что в Виареджо: в былые годы я туда частенько сбегал, многое из «Часослова» родилось там, и мне кажется, я частенько задумывался: но ведь должен же где-то быть замок… И вот, раз уж он есть, то скорее всего окажется именно таким, какой я всегда искал».

И он не был разочарован, хотя наши суровые адриатические скалы не имели ни малейшего сходства с цветущим средиземноморьем.

Вскоре после этого он дал о себе знать и 20 апреля прибыл. В гостях у меня были тайный советник Боде с дочерью и Рудольф Касснер, после обеда мы поехали в Чивидале посмотреть лонгобардскую церковку. Когда мы возвратились, Рильке уже несколько часов как был в Ду-ино. Я приготовила для нашего гостя комнату, где редко кто жил, она показалась мне словно бы созданной для него. Угловая, с окнами на три стороны и узкой потайной лестницей, выводящей к часовне. Потолок был украшен тонкой венецианской лепниной. Несмотря на три окна, помещение было довольно сумрачным, наполненным какой-то изначально тревожной атмосферой, на что мне часто жаловалась одна из моих сестер. Но Рильке комната понравилась, и он был в ней счастлив в особенности из-за той громадной тишины, которая его там окружала; у него не было соседей, поскольку по одну сторону находилась замковая капелла, а по другую, занимающую всю ширину замка, была трапезная, чей длинный каменный балкон смотрел на открытое море. Слева от наших скал находились Триест, Мирамаре[4] и Истрийские горы.

Я огорчилась, что пропустила прибытие Рильке, однако он признался, что ему было очень приятно побыть первые часы одному, потому что неописуемая красота Дуино столь грандиозна, что он просто нуждался в одиночестве, чтобы прийти в себя. И что он простоял бы почти весь этот сияющий весенний вечер на балконе, вдыхая аромат бесчисленных ирисов и соли, идущей от волн, теряясь взором в лазурной голубизне моря и неба, совершенно погруженный в одинокое созерцание.

Последующие прожитые нами дни были незабываемы. Чем больше времени проводила я с поэтом, которого лишь недавно узнала в Париже, тем больше чувствовала на себе воздействие его неповторимого обаяния. И что меня глубоко трогало, так это та радость, которую он излучал по поводу нашего соприсутствия, и его благодарность, хотя я и в самом деле не находила для нее никакой причины. Ведь это мы, и только мы, должны были быть ему благодарны ото всего сердца; уже за одно только его бытие. Рильке обладал почти неправдоподобной скромностью. Я редко встречала что-либо похожее. Однако это касалось только человека в нем, которого он весьма строго отличал от поэта. Для поэта же не было более высокого судьи, нежели он сам: аплодисменты или критика оставляли его совершенно равнодушным. Он знал, что изнутри него говорил голос, которому он обязан был следовать. Этого ему было довольно. Но рядом с этим гордым доверием себе, никогда его не покидавшим, я очень часто все же чувствовала в нем ребенка. Восхитительного ребенка, немного потерянного в этом громадном мире, намного больше близкого земле и звездам, чем людям, которых он, казалось, инстинктивно опасался; ребенка, столь преданного таинственным феноменам Ночи, равно как и возвышенным визиям, что наконец услышавшего и Ангелов, что оделяют «ликованием и славой».

Но между тем сколь суров был тот путь, что вел к «исходу скорбных прозрений»! Если бы только я могла уберечь его ото всего горького и печального в его жизни! Впрочем, думаю, поэт сразу же почувствовал ту большую симпатию, которая меня к нему привязала; он знал, что мог на нее положиться. «Но ведь сейчас-то всё хорошо, пока-то ведь всё хорошо», – повторял он снова и снова. В нашей встрече было нечто странное и, как он часто говорил, нечто магическое, в этой нашей удивительной и абсолютно непредсказуемой встрече, которая вела его к тому месту, где должен был раскрыться прекраснейший цветок его духа.

У подножия Дуинского замка есть одна весьма причудливая скала, уходящая в море. В народе ее называли, да и сегодня еще называют «il sasso di Dante».[5] Рассказывают, что великий гибеллин побывал в Дуино, когда навещал Pagano della Torre, аквилейского патриарха.[6] Говорят, что позднее кайзер Фридрих III, которому тогда принадлежал замок, увенчивал здесь двух поэтов. Дуино был Рильке предопределен…

Среди моих, к сожалению слишком скудных, заметок нахожу несколько строк о поездке в Каподистрию, восхитительный городок на истрийском побережье, воспроизвожу их слово в слово. «… Прогулка в Каподистрию. Габриэла и я с д-ром Касснером и Рильке. Очень веселый завтрак в маленькой траттории, где Рильке, бывший все время, начиная с прибытия, довольно молчаливым, внезапно начал говорить своим мягким, слегка напевно-певучим голосом. Он рассказывал о России; это было очень волнующе – слушать его описания волжских одиночеств, когда день за днем он плыл на судне вниз по течению реки, и вот посреди меланхолии безмерно широких равнин перед ним внезапно вставал громадный лес, «вставал как Ночь». Потом: его общение с русскими крестьянами, впечатление от них, их библейское величие, их фатализм, печаль их песен, крестьянский поэт, захотевший сфотографироваться с Рильке, древняя старуха, благодарившая Бога, что перед смертью ей довелось принять гостя; и более молодая, еще привлекательная крестьянка в одном заброшенном степном селенье, где он провел ночь, возле двери своей одинокой избы поведавшая ему всю свою жизнь с такой абсолютной простотой и величием, что поэт почувствовал ее равной себе и разговаривал с этой незнакомой женщиной, которую видел впервые в жизни и которую, вероятнее всего, никогда больше не увидит, так, как не разговаривал никогда ни с кем прежде…

Чем больше я наблюдаю Рильке, тем более сильную чувствую к нему симпатию, которая, надеюсь, взаимна.

На первый взгляд он кажется некрасивым, маленьким, тщедушным, хотя и с хорошей фигурой. Удлиненная голова с большим носом и полными, очень подвижными губами, подчеркнутыми слегка скошенным подбородком с глубокой ямочкой. Однако к этому – прекраснейшие голубые глаза, глаза женщины, в которых под кустистыми ресницами неожиданно вспыхивает радостная и детская проказливость, когда он смеется, показывая ослепительно белые зубы».[7]

Драгоценные часы этого первого общения в Дуино протекали в неомрачаемой гармонии. Мне казалось, что когда-то раньше мы уже с ним были знакомы, между нами не было ничего чужого/чуждого – до единственного: до той магии, которую я ни в ком другом не находила столь мощной и столь интенсивной.

Однако я чувствовала и то, что он приоткрывает мне эти врата… Тогда он думал о том, не написать ли книгу о Карло Дзэно,[8] великом адмирале, чья жизнь была столь насыщена фатальными событиями. Он попрощался с нами 27-го, чтобы после этой слишком быстро промелькнувшей недели в Дуино поработать в венецианских архивах, а потом вернуться в Париж.

«Car la parole est toujours rèprimèe quand le sujet surmonte le disant (François I dans son sonnet sur Laure de Sad)».[9] Этими словами начиналось его первое письмо из Венеции; он восторженно писал о днях, проведенных с нами, не забывая при этом о Карло Дзэно. А вот последующие письма из Парижа были печальными. В одном из них он заговорил о том, о чем я сообщила ему за два или три дня до его отъезда: мне приснилась одна давно умершая женщина, единственное на свете существо, которому я могла бы откровенно поведать о всей моей жизни. Много лет спустя – в Рагаце, где мы виделись с ним в последний раз – мы снова вернулись к этому сну. И я узнала, что Рильке ребенком бывал (вместе со своей матерью) у этой женщины, у той, которая мне явилась во сне. Когда М. склонилась над ним и стала гладить его по волосам своими большими прекрасными руками, мальчик пережил неописуемо странное ощущение счастья и покоя, не покидавшее его еще много дней. Он никогда не забывал ее. Это далекое воспоминание подарило Рильке большую радость, ибо позволило ему верить, что уже в те времена, когда я ничегошеньки о нем не знала, между мною и им уже существовали таинственные связи.