Два лика Рильке — страница 36 из 47

дующий день после личного знакомства юный Рильке пишет и отправляет ей страстное размышление на тему знаменательного (так ему кажется) совпадения ее идей в эссе «Иисус как еврей» и его интуиций в стихотворном цикле «Видения Иисуса».

В тот год (или годы) Рильке искал человека как спасения. Он чувствовал себя почти инопланетянином. Лу явилась ему не как «мимолетное виденье» или «гений чистой красоты», но как повитуха, давшая новое рождение. Начало же было положено особым актом, чрезвычайно значимым во внутреннем космосе Рильке, – прикосновением к чистой человечности. Позднее он так объяснял ей характер своей склонности к уединенности и к одновременной самоотдаче человеческим встречам, за что каждый раз потом себя корил: «…И в этом смысле люди всегда будут для меня фальшью, чем-то, что гальванизирует мою безжизненность, но не устраняет. Ах, дорогая, ведь я же хорошо знаю, что мой ранний инстинкт был окончательным, и я ничего не имел против него, но все же однажды я был высажен среди людей и внедрен в них как один из них. Я уж не говорю о том, как в некий особенный год, когда это положение не могло больше продолжаться или, напротив, всё никак не могло начаться (поскольку оно было еще чистым ничто), явилась ты: и случиться это могло лишь однажды, как однажды случается рождение. (Подчеркнуто мной. – Н.Б.) Впрочем, есть у меня и другие редкие воспоминания о человечности, от которой завишу. Если их выговариваешь, то они совсем невзрачны по своему содержанию и все же, можешь мне поверить, в долгом, сложном, до чрезвычайности спрессованном одиночестве, в котором был написан Мальте Лауридс, мне было явлено с очевидностью, что сила, которой я его оспаривал, в значительной части вела происхождение от нескольких вечеров на Капри, где ничего не происходило кроме того, что я сидел рядом с двумя пожилыми женщинами и одной юной девушкой и наблюдал за их ручной работой, получая изредка по завершении от одной из них очищенное яблоко. (И в самом деле – инопланетянин, зачарованно созерцающий непостижимо-таинственный в своей кажущейся простоте процесс! – Н.Б.) Между нами не было и следа судьбы; даже и неисследимо, были ли нужны именно эти люди, чтобы возникло то, что тогда возникало; у этого нет имени, но мною тогда словно бы было постигнуто нечто касательно мистической питательности причастия. Когда это еще длилось, я знал, что это давало мне силу, а позднее, посреди мучительного одиночества, я опознавал эту силу посреди всех других; странно – эта сила держалась дольше всех…» Здесь обнажена архитектоника рилькевского чувства земли и человечности. А также чувства причастия к сакральному статусу бытия. Прикосновение (благоговейное) к изначальным бытийно-трудовым ритмам. То, чем он занимался не только в Италии, но и в Испании, Египте, России… Где однажды он с той же силой причастия слушал ночью исповедь одной русской крестьянки. Здесь, в этих ритмах, человек задан себе еще в почти божественном медитационном замедленьи, он погружен в это как в мистический полет во вневременности.

Иногда он выплескивает свой экзистенциально-эротический энтузиазм почти (как потом оказывается) мимо цели. Так было в начале 1914 года, когда он вел эпистолярный роман с пианисткой и красавицей Магдой фон Гаттинберг, пославшей ему благодарное (за «Истории о Боге») письмо без обратного адреса. Рильке все же находит ее адрес и с 26 января по 26 февраля пишет ей почти невероятные по мистическому накалу письма, дав ей имя Бенвенута (= Желанная) – 170 страниц его убористым почерком. Какая женщина может устоять перед такой атакой? «Ты – мое действительное дитя и сестра…» Затем встреча, интенсивное общение по всем неписаным рилькевским правилам «растягивания души» и провоцирования на это встречной души, однако уже в начале мая возлюбленные расстаются. Рильке воспринимает это как свое очередное поражение в творчестве посредством сердца. Пишет программное стихотворение «Поворот», где призывает себя покончить со стадией созерцательной и начать стадию «сердечной работы» как центра творческого внимания. 20 июня посылает это стихотворение Лу Саломе, что приводит как всегда к важному для Рильке диалогу. 17 июля опечатывает свою переписку с Бенвенутой, на обложке пишет: «Собственность Магды фон Гаттинберг – Мюнхен, Раухштрассе, 12».

А уже 17 сентября встречает в Иршенгаузене молодую художницу Лулу Альбер-Лазард, которая последний год, труднейший в ее жизни, с волнением читает и перечитывает поэта Рильке; он кажется ей существом не-отмирным. Но Рильке пока, разумеется, об этом не знает. Случайно они оказываются в одном пансионе. Она наблюдает за Рильке как-то в гостиной, не зная, что это он, полагая, что это какой-то безумный русский – русский, потому что не похож на немца и говорит чрезвычайно певуче, а безумный, потому что осенью 1914 года в открытом застолье восхищенно рассказывает о России и русской жизни. После обеда Рильке подходит к ней и говорит, что уже видел ее в Париже и просит разрешения посидеть с ней и поговорить. Она отвечает отрицательно: ей не хочется ни с кем разговаривать. Он просит разрешения просто бывать с ней рядом молча, она разрешает, и целых три дня Рильке молча ее сопровождает либо сидит рядом. Уже знаменитый Рильке. Оказывается, что еще в Париже он порой следовал за ней, незнакомкой, с цветами в руке, так и не решившись представиться и вручить их. Что он часто стоял за ее спиной, наблюдая, как она работает за мольбертом. Что однажды весной в Италии он сопровождал ее незаметно по улицам Ассизи и Перуджии… Что тут скажешь? Между 17 сентября и 10 декабря он пишет для нее пятнадцать стихотворений.

Между прочим, Рильке появился в ее жизни в наитяжелейший для нее период, в момент мировоззренческого и семейного кризиса. И совместная, пусть и недолгая, жизнь с ним имела для нее, как она сама полагала, чудотворно-целительные следствия. Вот почему родилась потом ее исполненная благодарности книга воспоминаний «Дороги с Рильке». Кстати, она сама заметила это необычное обстоятельство: «Странно, что Рильке часто появлялся в важные поворотные моменты жизни тех, с кем искал сближения, вероятно, притягиваемый тем высоким напряжением, которое создает отчаяние. Таков был и тот случай, когда я встретила его…» Между прочим, и в жизни Магды фон Гаттинберг Рильке тоже появился в момент весьма глубокой ее депрессии, и их романическая дружба не только исцелила ее, но дала ей мировоззренческие основания на всю жизнь, свидетельством чему стала ее книга «Рильке и Бенвенута», еще один (из четырех имеющихся) источник, из которого мы черпаем материал о волшебстве эроса поэта.

«Есть ли мы, Лулу?..»

Рильке не мог долго пребывать в плену дома, «семейного уюта» как обреченности на ту полноту взаимного внимания, которая современному человеку не под силу, приводя к имитациям и двоедушию. (Даже если снять с повестки дня набившую оскомину тему об «исконной вражде между жизнью и великим стихотворением»). Метафизическое основание его существа пребывало в уединенности, и это было неизбежностью его орфической сущности, это было его сердцевиной и корнем, поскольку поэт (если он поэт, а не литератор) занят тайной трансценденции, он просто должен быть на ее пике; именно эпицентр «межмирных» переходов, чувствование этого пульса и составляют топос поэта. Так что временные его появления в гуще человеческого события бывали подобны заглядам из иномирья сюда, в этот психологизированный мир, подобны заглядам внутрь другой экзистенции. Лотта Тронье-Фундер (Билитц), автор книжки «Письма к одной попутчице», заметила: «Он любил прорываться сквозь границу своей уединенности посредством восхищения. Чарующее притягивало его как все несказанное и невидимое, что он славил. В этом заключалась тайна его прославленной любезности: в культуре «куртуазности» он видел, как Ортега-и-Гассет, лучшие человеческие инстинкты в их тайном внутриобщественном присутствии. Именно из этого происходил тот его аристократизм, за который его называли снобом.

В совпадении момента этой <нашей> встречи с, быть может, решающей цезурой его жизни, вероятно, и открылось мгновение в более глубинное время; казалось, что из обыденного происшествия вышла сама судьба. В этой очарованности ему, после долгого перерыва, могло вновь явиться волшебное «да!» сцеплениям жизненных обстоятельств; так вот поэтически он открывался грядущему».

И при всей горечи, которое дает женщине уход от нее мужчины, в случае с Рильке сам уход был продолжением пути, за которым подруга не поспевала, и никто не был в этом виноват, ибо и сам Рильке был всего лишь стрелой, которую Некто посылает в цель, ни нам, ни ему не ведомую. Ведь, повторюсь, и все те стихи, что Рильке сочинял, обращаясь к возлюбленной, никогда не были просто любовными стихами, но всегда были метафизической лирикой (чтобы не заниматься поиском более тонких определений), особого рода мистикой, так что неглупая, чуткая женщина не могла не понимать уникального характера эроса поэта.

Вот одно стихотворение из коллекции Альбер-Лазард:

Есть ли мы, Лулу, иль в нас бродяжат

только образы и в вёдро, и в ненастье?

Сквозь сердца, распахнутые настежь,

Бог идет, крылами ноги вяжет.

Это тот, кто сам берет поэтов;

прежде чем они себя познали,

он их узнает и в сущность дали

посвящает всей безмерностью обетов.

Лишь ему дана здесь власть такая –

непроявленному высветить дорогу.

Словно ночь меж днями вдруг вставая,

между наших жизней возникая,

шевелит он в нас созвездья строго.

В нас с тобою будит он поэта.

Возгораемся тихонько в огнь волненья.

Вдруг бросает нас сквозь птиц своих рассвета

в ливень лиц, где лепет пробужденья.

Или:

По облитому внезапно красотою саду

ты несешь, плоды в себе скрывающая дева,