Мужчины, конечно, чувствовали эту «враждебность» Рильке и реагировали зачастую раздраженно, сами не вполне понимая характера и подлинной причины этой раздраженности. Карл Краус, несомненно, ревновал Рильке к своей подруге Сидони Надерни фон Бо-рутин, однако скрывал это под демонстративной иронией, называя Рильке «просто Марией», а его отношение к женщинам «женственно-эстетским». Комплексы Крауса легко почувствовать по строкам его письма к Сиди (март 1916), когда Рильке претерпевал военную службу: «Что касается Марии, то я узнал сегодня, что в доме, где она вначале оказалась <то есть в казарме>, с нею обошлись весьма дурно. Но к сожалению, дальше произошло второе, внушающее нам еще большие опасения происшествие: поношение на службе, мстящее ее телесному благополучию духовным и моральным унижением…» Иные (как Франц Блай) называли Рильке «поэтом для женщин», хотя и признавали, что поэтом для феминисток он уж никак не мог быть. Ярко амбивалентным было отношение к Мюзотскому отшельнику у Готфрида Бенна, младшего Рильке на одиннадцать лет и словно бы ревновавшего Рильке к его славе. В письме к Фёльтце (от 3 мая 1944 года) Бенн писал: «Мое чувство по отношению к нему всегда двойственно, я всегда вижу его не иначе как ползущего, как какого-то червяка, который может своеобразно членить себя даже без обрыва-разрыва, вижу существом, к породе которых вполне приличные твари не имеют отношения. Это чувство у меня первично.[95]<…> Несмотря на это, как сказано, Рильке принадлежит мое восхищение, и менее всего в двадцатом столетии я хотел бы лишиться такого лирика, как он». И действительно спустя пять лет Бенн написал в одном из эссе: «Этот хрупкого сложения человек, источник великой лирики, умерший от белокровия, зарытый в землю меж бронзовых холмов Роны, над которой парит французская речь, написал стих, который мое поколение никогда не забудет: “Не до побед здесь. Выстоять – победа!”»
Тем не менее еще спустя пять лет в ответ на упреки некой Астрид Клэ в том, что он оставляет без ответа ее письменные объяснения в любви: «…Вероятно, с двадцати или с тридцати лет я не написал женщине ни одного письма, где был бы след нежности, симпатии, увлеченности. От меня не останется ни единого письма à la Рильке. Примите, пожалуйста, это к сведению…» А в дневнике: «Любовь – это элизиум непродуктивных, тех, кто не в состоянии мыслить и творить словесную экспрессию. Экстремальный человек в своем финальном положении не отдает своей любви, он сохраняет ее для самого себя». Что ж, именно так в мире сугубо мужском.
В своей книге Лу Андреас-Саломе пишет: «Когда, например, бывший с ним в приятельских отношениях Эрнст фон Вольцоген в одном из писем в шутку обратился к нему «пречистый Райнер, непорочная Мария», то это вовсе не означало, что душевному строю Райне-ра были присущи женственно-инфантильные черты, напротив – он отличался своеобразной мужественностью и какой-то несокрушимо нежной властностью». Вот именно: иной род и вид силы.
Случались и более сложные обертона. Касснер рассказывал, что Гофмансталь, известный вполне дружескими отношениями с «насельником» Дуинского замка, колебался в оценках. Как-то он сказал, что Рильке больше его, хотя и вышел из него, Гофмансталя. Позднее выразился в том смысле, что в Рильке несомненно присутствен поэтический материал, поэтическое вещество, но чего-то последнего, окончательного в нем нет и потому он не поэт. Касснер так прокомментировал это суждение: «Это в высший степени удивляющий приговор для столь умной, универсально– и высококомпетентной головы. Рильке, должно быть, что-то прослышав об этих шатаниях Гофмансталя или почувствовав их, однажды, оппонируя мне, назвал его фальшивым, каким тот ни в коем случае не был. Ибо колебательность Гофмансталя в его оценках шла из его чрезвычайной чувствительности <…> к воле другого… А Рудольф Борхарт, у которого место природно-стихийного начала занимала воля, а место милосердия – красноречие, память и рассудок, вообще исключил Рильке из числа поэтов, не включив в свою антологию немецких поэтов ни единого его стихотворения…» Впрочем, позднее Гофмансталь еще раз изменил свое мнение, возвратившись к раннеблагосклонному.
Мужской писательский мир крайне неровно реагировал и реагирует на Рильке. Широко известны слова Томаса Манна (на «Будденброков» которого молодой Рильке написал едва ли не лучшую из всех рецензию) о «снобизме и претенциозности Рильке, которые не могут не претить». Альфред Дёблин сообщает о жестких дебатах, которые велись (сразу после смерти поэта) по поводу того, устраивать или нет траурное литературное собрание. «Лишь немногие были за, остальные были категорически против, особенно Брехт». Но и спустя пятьдесят лет поэт Гельмут Хайсенбюттель писал:
Брехт против Рильке когда они как-то были с нами
в готовности полной
на заднице нас они видели и на коленях
и вот это всё историей стало Брехт
против Рильке
Бенн против Рильке Паунд против Рильке Гертруда Стайн
против Рильке…
Мировоззрение Рильке было глубоко несовременным, архаическим, не случайно его так увлекали любые сведения об эпохах, когда любовь к матушке земле была доминантна. Здесь, кстати, тянется ниточка к пониманию природы подлинного аристократизма, который сегодня уничтожен именно вследствие колоссального отторжения от хтонической энергетики, от той «сыновней» почтительности, которая и есть основание аристократического сознания. Сознание это было равно свойственно и князю, и крестьянину, ибо в основе культуры не только возделывание земли, но и ее культ, выражающийся в частности в культе мертвых и в культе предков.
Внутренняя связь и сродство с германским «мистагогом» Альфредом Шулером, буквально боготворившим землю, бросают неожиданные отсветы как раз на понимание истоков глубинной женственности в пристрастиях и вкусах Рильке. Речь может идти об инстинктивном предпочтении поэтом энергий и пульсаций инь перед энергиями ян, ставшими в двадцатом веке угрожающе доминантными и разрушающими дао; воспринимающе-пассивного начала перед агрессивным натиском на бытие и проблематику. Здесь доминантен даосскочаньский взгляд на бытие как на сферу внутри твоего собственного сознания, который делает смешными любые поспешные демарши во внешнее с целью решить проблемы души/сердца.[96] Так вот, если мы погрузимся в труды базельского правоведа и мифолога И. Я. Баховена (1815–1887), восхищенным учеником и последователем которого был Шулер, в частности в его главный труд «Материнское право», то неожиданно обнаружим описание-реставрацию мира эпохи материнского права (уровневый хронос Древнего Египта и Элевсинских мистерий, прародителем которых Орфей и был) с его ярко женственной концепцией вселенной и жизни. Ликийцы, локры, лелегры, карийцы, этолийцы, пеласги, аркадийцы, минии, телебои и другие народы той эпохи жили при так называемой гинекократии, где наследование шло по материнской линии (дочери, а не сыновья принимали власть у царицы или у властительницы рода), а сестры покровительствовали братьям. В родословных фиксировалась только материнская линия. Матери рассматривались как бессмертные, а отцы – как смертные. Самые важные жертвоприношения свершались посредством дарения девочек (известное локрийское о том предание).
Доминирование женского принципа (инь) уходило в глубину всей организации жизни, приводя к принципиально иной, чем мы сегодня привыкли, космологической модели. В ту эпоху было естественным преимущество левой, образной, пассивно-созерцающей, принимающей, постигающей, стороны перед правой – логической, деятельной, формующей, активно-агрессивной. Ночь имела более высокий статус, чем день, и была на почетно-сакральном месте: ночью свершались все важнейшие дела и действа (велись переговоры, вершился суд, свершались Мистерии). Луна была более почитаемым существом, чем солнце; земля имела приоритет перед морем и океаном; смерть, потустороннее – перед жизнью; иррациональное перед рациональным; умершие обладали большим статусом и авторитетом, чем живые; печаль более трогала сердца, чем радость. Всё пропускалось сквозь материнско-теллурический взгляд на мир и мироздание. Отцовское право более доктринально, рационально зауживающее всё и вся, категорично, надменно, вспыльчиво-тщеславно; женское право обладает духом умиротворенности и широкого взгляда, исходящего из понимания потока жизни как бесконечно превосходящего любые умственные проекции. Не формулы и доктрины, но чутьё и интуиция. Не заранее расчерченные правила, а спонтанное доверие инстинкту, голосу непостижимого. Великий консерватизм, почитаемый как божественный принцип, заповеданный предками, удерживал души от тщеславного влечения к новизне, за которой демон влечения к развлечениям. К молитве Великой матери, молящейся за Всех, прислушивался весь этнос. Дух любви, нежности и умиленности, сквозящий в рисунках и портретах древнеегипетских артефактов, сияние той несказанно блаженной улыбки, которую можно созерцать/вкусить даже в ликах сфинксов на берегу Невы в Петербурге, много сообщают о нравах тех времен. Плоть в качестве священной плоти, природно-животно-растительное начало в его прозрачно-одушевленном модусе – вот что было первенствующим в мироощущении. Дух в его готовности быть подмененным интеллектом стоял на задворках.
Мирочувствование той эпохи представляется нам парадоксальным, потому что мы утратили вкус к мистике плоти и к мистике природного. Однако женский инстинкт иррационален по сути. Женское начало устремляется к сверхъестественному и чудесному неизмеримо легче и «понятливее», нежели мужское начало, словно бы обреченное на постоянный рациональный самоконтроль. Еще Платон отмечал, что у женщин есть стихийная предрасположенность к набожности и к богобоязненности. И это, быть может, дар мудрости, а не ограниченности, как считается сегодня. Вполне понятно, почему в храмах сегодня преимущественно женщины.