обокрасть его, перенося ценность «мира сего» в иномирье. Рильке почти подчеркнуто славит эротику земного человеческого общения как ценность едва ли не абсолютную. Это и понятно: по внутренней закваске он был дзэнцем, и всякие отрывы материального от духовного рассматривал как нарочитую, измышленную рассудком дихотомию, как провокацию конфликта в сознании, в то время как бытие целостно, нераздельно, в том числе нераздельно на распад и цветение.
Конечно, о последнем Лу прекрасно осведомлена и ничуть этого не отрицает. Однако одно дело понимать/ чувствовать космическое единство плоти/духа, жизни/ смерти и другое дело реализовывать сам этот феномен бытийства (экзистенциальной целокупности). Обучение себя бытию – вот одна из важнейших стадий пути Рильке. Сложнейший, проблематичный, порой мучительнейший процесс, когда жизнь «брыкается», не желая быть в одной упряжке со смертью, пытается вытолкнуть из себя все смертные энергии. Острое чувствование бытия как расцвета и умирания в единстве – вот судьба Рильке, вот его путь к ангелам. Нет, это не бегство мальчика, ужаснувшегося витальному угасанию, это осознанное поэтапное овладение тем мастерством приятия бытия, беспрекословного к нему доверия, которое в конечном счете под силу только духовному воину.
Десятилетие с 1912 до 1922 года многие исследователи называют годами беспокойства, меланхолии и чуть ли не отчаяния и бездействия Рильке, годами нервного ожидания вдохновения, Диктовки. Это совершенно не так. То были годы уникальнейшей по новизне внутренней работы и самообучения. Всего лишь одна весть из октябрьского письма 1915 года (к Элен Дельп): «…“Работа с натуры” сделала для меня сущее в столь высокой степени задачей, что вещь заговаривает со мной (исполняя просьбу и давая нечто, не предъявляя при этом ко мне эквивалентных требований) крайне редко, словно по ошибке. Испанский ландшафт (последний, пережитый мною беззаветно)[109], Толедо, довел это мое состояние до предельности: сама вещь, выраженная там чрезвычайно – башня, гора, мост, – уже обладала неслыханной, несравненной интенсивностью внутренних эквивалентов, сквозь которые и можно было их изобразить. Явление и его ви́дение словно бы повсюду сходятся в предмете; в каждой вещи представлен целостный внутренний универсум, словно бы ангел, содержащий в себе пространство, был слеп и смотрел внутрь себя. Этот мир, увиденный уже не из людей, но в ангеле, и есть, я полагаю, моя подлинная задача, по крайней мере в ней сошлись все мои более ранние опыты…» (Подчеркнуто мной. – Н.Б.)
Растворить предмет в его ви́дении так, как держит внутри себя пространство ангел, отрешиться от человеческой формы зрения, овладеть ангельской оптикой, в которой нет деления на внешнее и внутреннее, на живое и умершее, но есть фермент «божественной» бытийности.
Лу Саломе пишет: раньше у Рильке был Бог «Часослова», сейчас на этом месте ангел. Вовсе нет. Бог ничуть не уходил и не ушел от Рильке. Он неизменно был в корне его интуиций и его ви́дений. «Когда я говорю Бог, то это великое, неподвластное расшифровке убеждение во мне», – писал он одному из поздних адресатов. Вкратце свою эволюцию как приближение к сакральному эпицентру он изложил, например, в письме к юной Ильзе Яр в 1923 году, то есть уже в эпоху, когда телесное его благополучие было под очень большим вопросом. «… Это приобщение к человеческому теплу и близости и у меня тоже произошло очень поздно, и если бы я в юности не пожил некоторое время в России, едва ли бы мне посчастливилось познать их столь чисто и столь совершенно, как это только возможно, чтобы без ошибок и провалов быть допущенным в Целостность, в великолепие жизни. Я начал с вещей, бывших истинными поверенными моего детства, и было уже много, когда я без посторонней помощи добрался до животных и зверей… А потом передо мной открылась Россия, подарившая братство и сумеречную темноту Бога, в котором только и существует единение. Тогда-то я и называл его, ворвавшегося в меня Бога, и долго жил в прихожей его имени, на коленях… Сейчас ты едва ли смогла бы услышать меня называющим его, это неописуемый секрет между нами, и где когда-то была близость и проникновенность, там теперь сопрягаются новые дали, как в атоме, которого новейшая наука постигает в качестве мирового пространства в малом. Постижимое ускользает, трансформируется, вместо обладания обретается связь, и возникает безымянность, которая снова должна начинаться возле Бога, чтобы быть совершенной и безоговорочной. Эмоциональные переживания отходят на задний план перед бесконечным наслаждением всем, что осязаемо… Свойства становятся Богом, которого (уже не могущего быть выраженным в слове) они замещают, чтобы упасть назад в Творение, в любовь и смерть… Быть может, это снова лишь то, что уже свершилось в отдельных местах «Часослова», этот подъем Бога изнутри дышащего сердца, покрывающего собою небо, а затем выпадающего дождем. Однако любые признания сверх сказанного были бы уже чрезмерны. Христианское миропереживание принимается мною во внимание всё меньше и меньше; древнейший Бог бесконечно его перевешивает. Воззрение бытия во грехе и необходимости искупления как предпосылка Бога все более противится сердцу, понявшему Землю. Не греховность и ошибочность земного опыта, напротив – чистая его природа становится существенным в сознании; грех, конечно же, есть чудеснейший обходной путь к Богу, однако почему на него должны вступать те, кто никогда Бога не покидал? (Подчеркнуто мной. – Н.Б.) Мощный, изнутри дрожащий мост посредника имеет смысл лишь тогда, когда задана пропасть между Богом и нами, однако именно эта пропасть полна божественного сумрака, и тот, кто ее познает, спускается вниз и там воет (и это нужнее, нежели перешагивать пропасть). Только к тому, для кого пропасть была местом жительства, высланные небеса начинают возвратный путь, а всё глубоко и сокровенно здешнее, расхищенное Церковью для потустороннего, возвращается; все ангелы решаются на то, чтобы восхвалять Землю».
Вот оно! Ангелы ужасны не потому, чтобы были враждебны земле и земному, но лишь потому, что человек стал слишком слаб духовно.
Внутрь Универсума можно проникнуть только посредством внутреннего моста, который выстраивает твоя совесть. Прорваться в центр Универсума – вот исконная, не отменявшаяся задача Рильке. «Когда я обращаю взгляд в мою совесть, то вижу только Закон, неумолимо повелевающий мне затвориться в самом себе и без промедления отдаться разрешению задачи, которая была мне продиктована в глубинах моего сердца. Я весь обращаюсь в слух…»
Такова органика космоса – путь в него всецело внутренний, как и простор, и открытость, как и звезды откликаются только когда ты решаешь (словно перед тобою коан) в предельно замедленных ритмах то, что задается сокровенным сердцем. «Теперь Вы знаете, что я, претерпевающий превращения, хочу только этого, и нет у меня ни малейшего права изменить направление моей воли до тех пор, пока не будет завершен процесс моего самопожертвования и послушания…» Далее, в качестве примера он сообщает, что занят сейчас ответом на письма и «написал сегодня уже 115 писем», некоторые на двенадцати страницах. Далее он пишет о том, что все, что тебе дается, всякую вещь надо брать в полный фокус внимания, внимание должно стать абсолютным. Иначе ничего не выйдет кроме симуляции общения и познания. Вещь «откажется отдать тебе свое сердце, доверить тебе свое терпеливое существо и то свое звездное постоянство, что подобно небесному звездному порядку. Вещь, которая к вам так обращается, вам следует на какое-то время принять как единственную среди всех существующих, как уникальное явление, поставленное вашей трудолюбивой, забывшей обо всем и вся любовью в тот центр универсума, у которого ежедневно несут службу ангелы».
Ангелы живут в центре Универсума, несут службу в сакральном царстве, вот почему они так заинтересовали Рильке. Вот почему он поставил себе однажды задачей учиться видеть мир не из людей, а «в ангеле»: словно бы ослепший ангел стал смотреть внутрь своего необъятного простора. Если говорить о расширении (растягивании) души, то движение здесь поистине грандиозное, Ницше и не снившееся. Обзор образа ангела в самих Элегиях показал бы нам, что ангелы являются для Рильке неким сакральным критерием истинности, которым нам следовало бы руководствоваться в своем восхождении на вершины человечности. В конце жизни (в ноябре 1925 года) он более чем внятно изъяснил (в письме к Витольду Гулевичу) своё видение этого горнего мира. «…Я считаю их («Дуинские элегии». – Н.Б.) дальнейшим развертыванием тех существенных предпосылок, которые были заданы уже в «Часослове»… <…> Наша задача – так выстраданно и так страстно принять в себя эту предваряюще-преходящую, дряхлеющую Землю, чтобы ее сущность снова «невидимо» в нас восстала. Мы – пчелы невидимого… Элегии указывают нам на это творчество, на творчество этих непрерывных превращений всего любимого нами видимого и ощутимого в невидимые вибрации и в трепет нашей натуры, которая вводит новые вибрационные ритмы в вибрационные сферы универсума. (Поскольку различные вещества во Вселенной являются всего лишь различными вибрационными комбинациями[110], то подготавливаем мы, в этом смысле, не только интенсивности духовного рода, но, кто знает, быть может и новые тела, и металлы, и звездные туманности, и созвездия).[111]<…>
Нет ни этого, ни того света, но лишь одно громадное единство, в котором пребывают вознесшиеся над нами существа – «ангелы»… Ангел Элегий – это существо, в котором превращение видимого в невидимое, над которым мы работаем, уже полностью осуществлено. Для Ангела Элегий ушедшие в прошлое башни и дворцы существуют, ибо они давно уже невидимы, а еще стоящие замки и мосты нашего бытия –