Появление Касснера сделало его особенно счастливым. Спозаранку они отправлялись в долгие пешие прогулки, особенно часто по зоопарку, который поэту очень нравился. И тогда я частенько с террасы замка наблюдала за тем, как они возвращались, всецело погруженные в беседу. Касснер со сверкающими властными очами, резкой жестикуляцией, с громогласными интонациями и рядом мягкий, деликатный Serafico, слегка наклонившийся по направлению к Касснеру, слушающий то серьезно, то улыбаясь, а то и с ужасом в глазах, если Касс-нер в пух-прах громил наш мир. Чаще всего в таких случаях Рильке приходил ко мне и прерывистым голосом рассказывал, то смеясь, то ужасаясь, о том, что именно говорил Касснер, но всегда с бесконечным восхищением и пониманием, даже если сам был других мнений.
В ту пору к нам часто приезжал «Quartetto Triestino».[24] Музыканты оставались на целый день, одаривая нас чудесной игрой. О, как звучали на нашей огромной террасе Бетховен и Моцарт, как далеко в море уходили мелодии! На террасе была изумительная акустика, замок вздымался над морем всей своей могущественной широтой, действуя подобно самому отменному резонатору. Струнные инструменты благодаря этому обретали невероятную силу и были слышны издалека. Часто из-за горизонта появлялись рыбацкие лодки и, заслушавшись, подплывали к нашим скалам. Эту террасу сформировала платформа башен, противостоящих морю – четырехугольная площадка с каменным парапетом, на которой росли в сумасшедшем изобилии цветы всех видов и сортов и среди них мощно разросшийся густой первобытный плющ. В центре стоял розового цвета мраморный фонтан из Венеции с большим кустом непрерывно цветущих роз, который я велела посадить в честь Д'Аннунцио во время одного из его визитов. Над всем этим поднималась куполом беседка, увитая мускательных сортов виноградом. Звучание всего этого было совершенным.
В ту пору Рильке перед всякой музыкой, как и перед Гёте, испытывал страх. Помнится, что тогда же в Париже это неприятие разделяла с ним м-м де Ноай. Вероятно, оба видели в музыке соблазн, робко держась от него в стороне. И вот, кажется, Бетховен его обратил: я заметила, что он явно наслаждался его произведениями.
Великолепными были и те ночи на террасе, когда светила луна и в полной тишине можно было слышать только соловьев.
Потом наступила поздняя осень с ее бурями, так что находиться вне замка было уже невозможно; Рильке всерьез размышлял о переводе «Vita nuova», по-итальянски он говорил довольно бегло, однако произведение из эпохи 1300 года все же представляет трудности, если итальянский не твой родной язык, потому-то в случае тех или иных неясностей он рассчитывал на мои познания. Взять на себя эту задачу я смогла лишь благодаря нашему дорогому старому аббату. И вот каждый вечер в шесть, пунктуальный как всегда, Serafico стал появляться у меня со своей маленькой лампой в руках (в те времена в Дуино еще не было электрического освещения). Перед каждым из нас лежала «Vita nuova». Вначале я должна была громко прочесть вслух соответствующее стихотворение вместе с введением и комментарием. Каждый из вечеров мы посвящали одному сонету, обсуждая его после чтения. Потом наступала очередь Рильке, и он слово в слово переводил сонет простой немецкой прозой. После чего обсуждалось целое, уточнялись или прояснялись детали и, наконец, он читал стихотворение еще раз – частью уже в соответствии с ритмами и метром – уже по-немецки, пытаясь придать ему форму, которая временами являла собой поражающе чистое совершенство. Мне бесконечно жаль, что я ничего тогда не записывала… Рильке еще не хотел этого, рассматривая эту работу лишь как эскизную, порой жалуясь на трудности, казавшиеся ему непреодолимыми, хотя едва ли они были для него таковыми. Один пример: «Amore»[25] – как в этом сонете можно было увязать «il mio signore»[26] с нашей женственной «Liebe»[27]? Сколькими вечерами мы ломали голову над всем этим, даже и Serafico, хотя мне вспоминаются несравненные стихи, внезапно рождавшиеся у него и обещавшие нечто прекрасное. Боюсь, что ничего из этого не сохранилось. Всем этим нашим начальным трудам суждено было оказаться потерянными в 1914 году в Париже.
Но какими все же счастливыми были те наши часы! Рильке часто вспоминал о них, уверяя меня, что мой маленький салон в Дуино был самым подходящим убежищем для такой работы. Он планировал продолжить ее в апреле или мае, поскольку времени нашей осенней встречи не хватило. Мой маленький будуар, который Рильке так любил (и которым были восхищены все наши друзья), был действительно чудесен, обставленный без малейшей претензии на стиль или элегантность. Но Рильке постоянно повторял, что не в состоянии представить комнаты, более уютной и с более индивидуальной атмосферой; и когда он вспоминал Дуино, уже после того, как тот был разбомблен, то сетовал прежде всего на потерю этого возлюбленного уголка. И поскольку он приносил поэту столько радости, хочу вкратце его описать: стены были покрыты прекрасной старинной генуэзской тканью, которая, впрочем, почти исчезла под множеством эстампов, акварелей и пастелей; к ткани были прикреплены фотографии различного формата, небольшие пространства между картинами были заполнены любимыми мною образами. Здесь висел офорт Уистлера; сбоку – изумительный рисунок «Кентавра» Тьеполо, чуть выше – великолепная голова, взятая с фрески на вилле Брента. Голова нимфы, весьма напоминавшая стиль Веронезе, смотрела своими огромными глазищами сбоку вниз поверх плеча; Рильке лишь с трудом удавалось отвести от нее взор. Был там еще прекрасный портрет моего сына, сделанный Фортуном, а совсем рядом с моим обычным местом – маленькая умбрийская мадонна на золотом фоне, ставшая основой для произведения Антониаццо Романо, который, впрочем, представляется мне стоящим ближе к сладостному стилю Пинтуриккио. Комната была миниатюрной, что и располагало к столь необычной обстановке. Желанную гармонию целому придавали цветы. Они стояли повсюду в изобилии, большие кусты наших чудесных дуинских роз, постоянно цветущих, а в черных греческих амфорах светились ароматные карстовые цикламены; открытое окно беспрепятственно впускало всю синеву моря и неба. Как любил все это Рильке! Большими печальными глазами он подолгу молча, всецело погруженный в свои грезы, рассматривал картины и цветы.
Но больше всего он был очарован маленьким древним кожаным креслом, едва державшимся на ножках. Я тоже еще со времен моего детства испытывала прямо-таки таинственное пристрастие к этому ветхому предмету, сама не понимая причины этого. Рильке же сразу объявил, что ему это кресло необходимо, чтобы, сидя в нем, переводить «Vita nuova». Сколько исполненных наслаждения вечеров провела я в этой моей чудесной маленькой комнате с расшатанным креслом, с ангелами Мелоццо да Форли, с кентавром и большеокой нимфой, с нежной мадонной по золотому фону, с Касснером, Горацио Брауном и с нашим Serafico!
Кроме истории жизни Карло Дзэно и переводов Данте, у Serafico был и другой план, долго его занимавший. Он хотел написать что-нибудь о «безутешно любивших», о «покинутых» – о мадмуазель Леспинас, о португальской монахине, о Гаспаре Стампа. Эти женские судьбы были ему несказанно близки, став для него мучительной реальностью, уже его не покидавшей. Когда он говорил о них, то находил слова проникновенной силы и бесконечной нежности. Я не могла не вспомнить про эссе о м-м де Ноай, где он говорил о таком переизбытке любви, которого не в состоянии достичь ни один любящий. И потому он почувствовал себя неописуемо взволнованным находкой, которую я сделала в Дуино. Речь идет о Терезине Р., которая воспитывалась вместе с моей матерью и провела всю свою жизнь у нас, перед тем как умереть в Гёрце очень старой и не вполне владеющей своими умственными силами. Мы любили ее как вторую мать. Всё, что я могла рассказать об этой женщине, жгуче интересовало поэта; она была очень образованной, с редким совершенством владела несколькими языками, обладала большими познаниями в литературе. При этом была чудаковатой, что нередко вызывало смех. Мою мать и всех нас она любила со всей трогательной силой своего одинокого сердца. Мы знали, что когда-то она пережила большую несчастную любовь, из-за которой чуть не погибла. Однако она никогда об этом не упоминала, ни она, ни моя мать ничего не рассказывали об этом. Однажды в одном из старых выдвижных ящиков я нашла среди множества бумаг, ничего не стоящих безделушек и кусочков ткани миниатюрный китайский блокнотик, который можно было носить с помощью маленькой цепочки на пальце, как это было в моде в 1830 году. Этот блокнотик, испещренный изящным, едва читаемым почерком, содержал историю ее невинной, печальной любви вплоть до мучительного ее финала. История эта была описана в дневниковой форме исключительно трогательно и просто, хотя и на жеманно-чопорном итальянском. У Serafico не было возможности достаточно часто погружаться в эту книжицу; но Терезина была для него хотя и скромной, но истинной сестрой тех великих любящих, о которых он грезил. И тот факт, что он был посвящен в ее сокровенные тайны, что он нашел в Дуино ее портрет и память о ней, комнату, в которой она жила, ее мебель и книги, делал ее для него такой живой, что он говорил о ней как о давно знакомом существе, по которому он нежно скорбел. Среди бумаг, которые он мне оставил, я нашла копию этого дневника, однако, к сожалению, он ничего не написал о том, каковы все же были его планы.
В конце ноября мы съездили в Венецию. Рильке, мой старший сын и я. Рильке был дружен с моим братом, проживавшим в восхитительном маленьком особняке на Большом канале. Почти ежедневно бывали мы у него в гостях, в очаровательной маленькой столовой, обставленной старинными зеркалами, в которых отражался превосходный фарфор с видами виллы Брента, а также старинное серебро. Рильке всем этим был восхищен точно так же, как моим мезонином на другой стороне канала, где он жил вместе с моим сыном и мной.