еспокойная, как волна; ею овладевают разные настроения; то она своенравно-изменчивая, как река в бурю, то безмятежно-улыбающаяся, то ласково-печальная, но нежная и добрая всегда. Да пошлют боги долгую жизнь моей маленькой Леиле! Она моя отрада, дар, оставленный Саджани, чтобы согреть мою старость».
Он снова оглядел маленький мирок, раскинувшийся по обеим сторонам речки: гряду холмов, увенчанных жилищами сахибов, чайные кусты с золотящимися верхушками, тенистые тропинки и канавы между кустами, ряды хижин с черными кровлями в поселке кули, серые лоскутки посевов риса, полевые цветы и перистые верхушки бамбука, разбросанные группами в долине; все золотилось в янтарном блеске догорающего дня.
Он вдруг понял, как много значит для него этот мир, какими крепкими узами привязала его к нему любовь к земле, и с новым порывом опять принялся копать; его босые ноги ощущали теплую свежесть взрыхленной земли — той земли, которая готовилась принести ему свои плоды.
Безумная жажда жизни внезапно затрепетала в его опустошенной душе; он встряхнул головой и выпрямился, словно хотел сбросить с себя мертвенное облако уныния, омрачавшее его сознание, словно хотел изгладить следы долгих лет, избороздившие его душу, словно хотел побороть тяготевшую над ним покорность судьбе, которая за ним гналась, иссушая его силы.
Он как будто воспрянул духом, и его лопата стала бодрее врезаться в полоску земли и глины. Его кроткая, простая душа была счастлива в лучезарном очаровании этого уходящего дня, а земля рыхлилась и рассыпалась на комья под ударами лопаты и обнажала перед ним свои слои, словно ее всю переполняло извечное желание плодоносить.
Но высокая белая фигура сахиба, неподвижно стоявшего с удочкой на берегу речки, бросала мрачную тень на его мысли.
Глава 11
— Сахиб идет, сахиб идет! — закричал подросток, слуга Шаши Бхушана, игравший с детьми хозяина, увидев, что по дорожке к дому бабу идет де ля Хавр.
За грубой парусиновой занавеской на двери задвигались какие-то фигуры; в большую прореху выглянула голова старухи с длинным носом, покрытая свисающими складками сари.
От де ля Хавра не ускользнули ни крики, ни возня за дверью, и он невольно улыбнулся при мысли о стыдливых обитательницах, спешивших закрыться покрывалами, точно их скромность недостаточно оберегали стены дома, глухие, без единого окошка в сторону восхитительной долины. Он знал, что так полагалось по обычаю; в индийских семьях, принадлежавших к «верхушке» общества, женщины закрывали лицо. Шаши Бхушан считал, что имеет основание причислять себя к этой верхушке: как-никак он работал делопроизводителем в конторе, знал английский язык, надевал пиджак из хлопчатобумажной материи — то с брюками, то с дхоти; у него были даже накрахмаленная сорочка, крахмальный воротничок и галстук. Он пользовался у сахибов некоторым весом и мог претендовать на более высокое положение не только по сравнению с кули, но и по сравнению со стражниками. Само собой разумеется, что женщины в его доме должны были закрывать лицо.
Де ля Хавр никогда еще не бывал в домах индийской интеллигенции, хотя проработал целый год врачом Индийской медицинской службы в больнице на станции Джелума, бок о бок с домом главного врача больницы индийца Судебара Майора Хан Бахадур Илм Дина. Но Илм Дин был магометанин, и, разумеется, у него в доме женщины ходили бы с закрытым лицом, даже если бы он и не занимал столь «высокого положения». Разобраться во всех этих таинственных обычаях было довольно трудно.
Но Шаши Бхушан был бенгалец и мог бы менее строго придерживаться этих обычаев. И де ля Хавр не без любопытства входил в дом человека, принадлежавшего к «начальству» плантации. До сих пор ему приходилось бывать только в домах сахибов да в хижинах кули, которые были далеки друг от друга, как два полюса. Его помощник — Чуни Лал, другой представитель туземной администрации на плантации, не был женат и занимал комнату при амбулатории, мало чем отличавшуюся от его собственного кабинета, за исключением нестерпимо ярких акварелей бенгальских художников на стенах.
При появлении де ля Хавра грубая парусиновая занавеска, обвисшая от сырости после дождей, опять зашевелилась; за ней слышались приглушенные голоса, громкий шепот, возобновились возня и движение.
Де ля Хавр ускорил шаги; его беспокоило, как он будет встречен: ему предстояло осмотреть жену Шаши Бхушана, которая должна была рожать.
Едва он подошел к двери, как фигура с замотанной головой, которая раньше выглядывала в прореху, закричала «хай, хай!» и убежала в комнаты по ту сторону небольшого внутреннего дворика.
Де ля Хавр в таких случаях обычно предупреждал о своем приходе, стуча задвижкой, но теперь его остановили усилившиеся восклицания, шорох и движение.
Чувствуя нарастающее смущение, он остановился, оглядываясь по сторонам. Прямо через двор тянулся загаженный курами водосточный желоб, по которому грязная вода из дома стекала в подставленную ниже старую жестяную банку из-под керосина с маркой бирманской фирмы; потом он поднял глаза на пышную зелень чайных кустов, покрывавшую пологие склоны долины до самых отрогов Гималаев, которые синели вдали, у лиловатого края горизонта. В воздухе чувствовался странный резкий запах серы; де ля Хавр стал нетерпеливо стучать в дверь.
— Есть кто-нибудь? — спросил он. Громкая перебранка за занавеской возобновилась с новой силой; тут же ее перекрыл громкий голос самого хозяина, Шаши Бхушана, который тотчас же появился в дверях.
— Добрый вечер, сэр, — проговорил бабу, усиленно кланяясь с извиняющейся, заискивающей улыбкой. — Виноват, сэр. Слуга сейчас вынесет вам стул.
Действительно, появился Раму с плетеным камышевым стулом на голове; но хозяин был так занят сахибом, что ничего не замечал, пока мальчик не задел его сзади стулом.
— Как себя чувствует ваша жена? — спросил де ля Хавр. Вежливость Шаши Бхушана не могла скрыть растерянности и неловкости человека, который всей душой желал бы угодить, но не знает, как это сделать.
— Даи[28] говорит, что ребенок родится часа через два-три, сэр, — ответил Шаши Бхушан. — Она не отходит от роженицы.
— Она настоящая акушерка? — спросил де ля Хавр. Он уже подозревал, что это была простая бабка и что в таком случае ни сам Шаши Бхушан, ни тем более обе женщины не захотят, чтобы он присутствовал при родах. Наверно, Шаши Бхушан потому и не выходил так долго. Его догадки подтверждали непрекращающаяся возня, шум и приглушенный говор во внутренних комнатах. Де ля Хавру говорили, что индийские женщины, не в пример своим европейским сестрам, не допускают, чтобы мужчина-доктор принимал у них роды.
— Да, сэр, она принимала у меня обоих детей.
Де ля Хавр не знал, стоит ли настаивать на том, чтобы ему показали роженицу, или лучше просто вежливо откланяться и уйти, потому что по тону Шаши Бхушана было ясно, что присутствие европейца нежелательно. Может быть, индийские дай не так уж плохи, несмотря на все, что он о них слышал? Но любопытство и чувство профессионального долга взяли верх; он, во всяком случае, должен осмотреть роженицу.
— Не хотите ли присесть, сэр? — предлагал Шаши Бхушан, — слуга сейчас подаст чай; мне хочется угостить вас сластями, которые делают в нашей стране.
— Спасибо, я попробую ваше печенье потом, — отказался де ля Хавр, — а сейчас я хотел бы осмотреть миссис Бхаттачарья.
— Сэр, — с дрожью в голосе возразил Шаши Бхушан, поставленный перед дилеммой, которую он был не в силах разрешить, — простите, сэр, но у меня там не прибрано.
Однако Шаши Бхушан не мог устоять перед пристальным взглядом де ля Хавра. Он опустил голову и, приподняв занавеску, молчаливым жестом пригласил доктора войти. Длительная служба у сахибов давным-давно превратила в угодливость его врожденную любезность.
В помещении раздался крик ужаса, и у де ля Хавра заскребло на сердце — как бы его посещение не ухудшило положение больной, вместо того чтобы принести ей пользу.
Оказалось, что весь шум исходил от повивальной бабки: она выбежала из комнаты и, стоя на маленькой веранде возле кухни, в отчаяньи, воздев к небу руки, вопила что-то на своем языке.
Шаши Бхушан прикрикнул на нее и оттолкнул в сторону. Де ля Хавр знал, что своим вторжением оскверняет кухню и дом, но, махнув рукой на все сомнения, решительно перешагнул порог комнаты.
Все помещение было наполнено дымом от какого-то пахучего снадобья — волны его, подобно туману, застилали все предметы в комнате. Младший сын хозяина громко заплакал, двое других, завидя доктора, разбежались по углам, как мышата.
— Это горит священный тап, сэр, — пояснил Шаши Бхушан, — старая дай очень суеверна и настояла, чтобы мы его зажгли.
Де ля Хавру пришлось однажды вдыхать этот одуряющий запах на приеме у теософической леди Льютенс, но как в особняке на Вигмор-стрит, так и тут он почувствовал легкую тошноту. Остановившись на пороге спальни со шлемом в руке, он вглядывался в облако дыма, отыскивая глазами больную. Наконец он разглядел кровать, но она была пуста.
— Моя жена очень стыдлива, — проговорил из-за его спины Шаши Бхушан.
Де ля Хавру захотелось выругаться от души, как вдруг он заметил женскую фигуру, сидевшую, притаившись, в изголовье кровати; бледное лицо ее тускло выступало в полумраке комнаты. Женщина походила на напуганную горлицу, замершую при виде сокола. Де ля Хавр мог слышать ее неровное дыхание — она, очевидно, вся трепетала от страха и жгучего стыда перед незнакомым мужчиной. Де ля Хавр едва сдерживал свое негодование: он злился сам на себя за то, что вторгся сюда, но, с другой стороны, его возмущали глупые предрассудки этого народа. Он круто повернулся и вышел из комнаты.
— Не беспокойте ее, — отрывисто произнес он. — Пусть она лежит спокойно, а в случае осложнений пришлите за мной; а еще лучше — предупредите меня, когда начнутся схватки, чтобы я был под рукой в случае надобности.
— Слушаю, сэр, слушаю, сэр, — повторял скороговоркой Шаши Бхушан и внезапно смолк, точно навеки замкнулся в себе, решив ни за что не обнаруживать своих мыслей. Именно эта манера индийцев больше всего злила де ля Хавра. Он не выносил такого внезапного перехода к молчанию после малодушного заискивания.