— Подпоручик.
— Так вот, подпоручик, потрудитесь немедленно исполнить мое приказание, иначе я вас арестую.
Мотовилов рассвирепел совершенно. Он не верил ни одному слову полковника. Он сразу догадался, что его хотят взять на испуг, воспользоваться хорошим, большим костром и заимкой, полной корма и хлеба.
— Хоть ты и полковник, а мерзавец, — отрезал подпоручик.
Полковник вскочил, подбежал к Мотовилову, задыхаясь от гнева.
— Молокосос, я сейчас прикажу тебя расстрелять за невыполнение боевого приказания. Ты ответишь за оскорбление штаб-офицера.
Мотовилов злорадно расхохотался.
— Ха! ха! ха! Расстрелять! Ловчила какой нашелся. Дураков ищешь? На пушку взять хочешь? Не на таких напал.
Полковник затопал ногами.
— Замолчи! Вон отсюда сию же минуту. Мотовилов отчетливо сделал шаг вперед, размахнулся, ударил начальника дивизии по лицу.
— Вот тебе, прохвосту, боевой приказ!
Полковник качнулся всем телом вправо, едва удержался на ногах. Подпоручик ловко вновь ударил его, ткнул ногой в живот, сшиб под себя. Нагнувшись, с силой ударил лежащего в зубы и в нос.
— Подлец!
Полковник уткнулся лицом в снег, заплакал громко, навзрыд, слезами обиды и бессильной злобы. Обмануть не удалось.
— Набаловались, изнежились, негодяи, в штабах сидя, так теперь и в тайге намереваются за чужой счет устроить свою особу.
Полковник, вздрагивая, выл, как побитая собака. В темноте его не было видно. Обозы скрипели, невидимые, но живые и шумные.
— Пулеметчики, не отставай! — кричал кто-то.
— Не растягивайся! Подтянись! Не отставай, пулеметчики!
Полковник плакал. Кучер подошел к нему, нагнулся.
— Господин полковник, вставайте, поедем дальше. Женщина грела в котелке молоко, разговаривала с мужем.
— Коля, когда же будет конец этому кошмару? Будет ли когда-нибудь конец этой тайге?
Офицер тер снегом себе щеки.
— Не знаю. Будет, конечно.
— Но выберемся ли мы? Ведь мы буквально докатились до последней черты. Ну смотри, что это такое? Подпоручик бьет полковника. Вчера нас обобрали свои же казаки. На ночевках в деревнях из квартир друг друга штыками выбрасывают!
— Да, — неопределенно и равнодушно соглашался офицер.
Женщина мешала ложкой мерзлые комья молока.
— Ужас, смерть кругом. Красные — смерть. Свои — грабеж, смерть. Крестьяне — тоже смерть. Ты слышал, что здесь на днях в Ильинском, ночью, сонных наших солдат целую роту мужики топорами прямо у себя в избах зарубили?
— Слышал, — все с тем же безразличием отвечал офицер.
Женщина только что вышла из лазарета одного из ближайших оставленных городов. Ехала с мужем всего несколько сот верст, в обстановке страшного зимнего отхода — без квартир, почти без каких бы то ни было средств, без всякого порядка — еще не привыкла. Все поражало ее. Молчать ей было тяжело. Мотовилов вмешался в разговор.
— Вы, мадам, давно так едете?
Женщина обернулась к подпоручику. Мотовилов увидел лицо, красное с одной стороны, освещенное костром, темное — с другой. Получалось впечатление, что физиономия ее разрезана надвое. Красная, освещенная сторона, слегка обмороженная, сильно опухла.
— Нет, я с Новониколаевска только. Но довольно и этого. Ах, какой ужас, какой ужас! Вы знаете, что творилось при отходе из Новониколаевска?
Женщина обрадовалась новому собеседнику.
— Там разбили винный склад. Спирт был спущен в Обь. В прорубях он плавал толстым слоем поверх воды. Его растаскивали ведрами. Казаки напоили в прорубях лошадей, перепились сами. По улицам эта орава ехала с песнями, с руганью. Лошади у них лезли на тротуары, не слушались поводов, сталкивались с встречными проезжими. Казаки громили магазины, грабили частные квартиры. Офицеров своих эти негодяи перебили, обвинив их в проигрыше войны, даже в самом ее возникновении. Ах, кошмар!
Женщина затрясла головой. Мотовилов курил длинную, грубую деревенскую трубку.
— Ну, я давно привык к этим фокусам казачков. Я вам скажу, что казаки, что жиды — один черт, самый подлый в мире народ. Как пограбить, на чужбинку проехаться — они тут как тут. До расплаты же только коснись, сейчас в кусты — я не я и лошадь не моя. Во время первых восстаний против советской власти они впереди — пороли, рубили, вешали, истязали, а как дело обертывается в другую сторону, так офицерам руки вяжут и к красным с повинной, с поклоном. Негодяи. Помню, проходили через ихние станицы, придираются на каждом шагу. Сучка брошенного не возьми у них — сейчас в станичное управление, к атаману, мародерство, мол. А как сами идут мужицкими деревнями, так стон стоит от грабежа. Сволочь. Настоящие жиды, трусливые, как зайцы, и блудливые, как кошки.
Подъехало еще несколько саней. Завозились с распряжкой. Полный офицер среднего роста в английской шинели подошел к костру.
— Господа, разрешите у вас одну головню взять на разжигу?
Мотовилов позволил. Офицер нагнулся через лежащих солдат, железной лопаткой подхватил пылающий кусок дерева. Пара углей упала на шинель Фоме. Вестовой завозился, быстро смахнул угли с задымившейся материи.
Стрелки зябко прятали уши в воротники.
— Черт вас тут носит.
Над тайгой свистел ветер. Иглы деревьев звенели, как струны. Мороз был сильный. Отец и мать поили сыновей разогретым молоком. Дети, голодные, пили жадно, чмокая губами, кашляя, обливаясь теплой, вкусной жидкостью.
— Исцо, мама, исцо, — маленький человечек, закутанный с головы до ног, тянулся крохотными ручонками в пушистых рукавичках.
— Пей, пей, сынок.
Накормленные горячим, согревшись и молоком и у огня, ребятишки быстро уснули на меховом одеяле около груды горящих головешек. Мать с отцом сидели рядом. Женщина положила голову мужу на плечо. Глаза у обоих, усталые, широко раскрытые, почти неподвижные, казались мертвыми. Лица были раскалены докрасна яркими отблесками костра.
— Колик, милый Колик, надо скорее уехать куда-нибудь от этого кровавого безумия. Ведь есть же счастливые страны, где не льется кровь, где люди остались людьми, где живут мирно и тихо. Колик, я думаю, в Японии хорошо?
— Вероятно, — вяло согласился мужчина.
— Мы бы могли там устроиться. Я бы стала, оба мы стали бы работать. Хорошо. Там очень много солнца и море, говорят, ласковое, теплое.
— Вопрос весь в том, удастся ли выехать отсюда? Боюсь, что нас догонят красные или захватят партизаны.
— Нет, нет, я не хочу.
Женщина обняла офицера, прижалась ближе.
— Плен — смерть для моего Колика. У меня возьмут мою радость, мое счастье. Ведь если Мамонтову[27] попадешься, растерзает. Нет, нет, это невозможно. Лучше смерть, чем плен.
— Да, смерть лучше. Во всяком случае, она ничуть не хуже, чем жизнь, вот эта наша, теперешняя.
Ребенок всхлипывал во сне. Слова любви и ласки в нежном голосе женщины, маленькие дети среди озлобленных, грубых, холодных, вшивых, грязных солдат и офицеров походили на цветы, распустившиеся на навозе.
— Колик, ты знаешь, сегодня какая ночь? Какое число?
— Нет. Я не различаю теперь дней. Все одинаковы.
— Сегодня Новый год.
— Вон что, — офицер с горечью усмехнулся.
— Новый год.
— Знаешь, говорят, что кто как встретит новый год, так и проживет его. Скверная примета. Колик, неужели это будет продолжаться еще целый год?
— Все равно.
Офицер стал дремать. Женщина не спускала больших остановившихся глаз с огня. У соседей с костром дело не ладилось, он не разгорался. Офицер в английской шинели снова подошел к N-цам, стал греть над огнем большой каравай белого хлеба, надетый на штык. Мотовилову не спалось, он скучал.
— Вы какой части? — спросил подпоручик незнакомого.
— Ага! Аа-ах! — Мотовилов громко зевнул. Скуки ради задал праздный вопрос:
— Ну, каково настроеньице у вас, коллега?
Английская шинель живо вертелась около огня, поворачивала хлеб.
— Представьте себе, несмотря на все, я чувствую себя превосходно. У меня появилась твердая уверенность, что наша неудача только временная.
Мотовилов, удивленный, поднял голову.
— Ну? — недоверчиво переспросил он.
— Да, да, я не шучу. Я даю голову на отсечение, что через полгода, много через год, милые сибирячки, так ратующие сейчас за красных, пойдут против них, с нами. Надо было нам давно пустить коммунистов в Сибирь. Без боев, сохранив армию, по крайней мере добровольческие части, отойти к границам Монголии и выждать там, пока здесь чалдонье познакомилось бы с разверсткой, с разными совдепскими монополиями. Вот это было бы дело.
— Ну, а потом что?
— Потом известно что, сибирячки, познакомившись с советскими порядками, стали бы восставать, а мы бы стали наступать. Сибирячки-то ведь наши в душе-то, они только заблудились маленько. Вот тогда мы уж Сибирь захватили бы окончательно. Она бы послужила нам несокрушимой опорной базой для дальнейшей борьбы с Совдепией и по ту сторону Урала.
— Ну, а теперь?
— Теперь тоже ничего. Положение хоть и скверное, но не безнадежное. Мы проделаем то же самое, но только с меньшим количеством людей, но зато с наиболее стойкими. Мы подождем где-нибудь в Монголии. А отступая, будем пакостить красным елико возможно. Разрушим и железную дорогу, и фабрики, и заводы. Должен вам сказать, у меня, как у подрывника, сердце радуется, как посмотришь, что мы за линию оставляем за собой. Ни одного живого моста. Ни большого, ни маленького. Снимаем стрелки. Жезловые аппараты. Телеграф. Телефон. Все к черту. Посмотрите, в эшелонах на платформах драгоценнейшие части уральских заводов. Везем и их. Туго придется, взорвем. Не отдадим обратно. Я уверен, что мы так разгромим все на своем пути, что красные в десять лет не поправят. — Офицер снял хлеб со штыка, стал пробовать его.
— Вот это-то нам только и нужно. Разверстка, разруха как свалятся на шею тугоуму сибиряку, как уцепят его за горло железной петлей, тогда он взвоет. Тут-то мы и явимся. Чего, мол, господа хорошие, хотите: нас грешных, нас, которые спасут вас, или комиссаров с голодной смертью вкупе. Выбирайте.