й рог, выжимает из них пот и кровь, а сам кричит, что это он делает для блага родины, во имя закона и порядка, которые он сам сочинил и установил для обеспечения своего кармана. Большевики объявили священную войну буржуазии всего мира и кричат, что подняли знамя социальной революции. К черту знамена и революции! Не лучше ли просто сказать: идем душить буржуев, потому что если мы их не передушим, то они одних из нас с кашей слопают, а из других масло будут пахтать. Я, брат, не буржуй и не пролетарий. Я — среднее. И для меня безразлично: у буржуя служить или у пролетария, у белых, у красных, у черных, у зеленых. Я буду работать одинаково добросовестно и черту и богу, лишь бы платили хорошо да предоставили соответствующие жизненные удобства. Я торгую своими знаниями. В них все нуждаются — и красные, и белые. Служил я у белых, был поручиком, носил погон с тремя звездами, был командиром батальона. Теперь белой армии скоро не будет. Я перейду к красным, нашью себе три квадратика и тоже буду командовать батальоном. Раньше я лупил красных, и, как видишь, хорошо лупил (Рагимов показал на свой беленький крестик). Теперь я буду лупить белых. Хорошо буду лупить. Попадись ты мне в бою, не пощажу.
— Ты какое-то чудовище, Рагимов.
— Э, опять громкие фразы. Я тебе говорю, что меня совершенно не интересует то, кто будет мне платить, лишь бы платили. Мне безразлично, кто сидит на троне: царь в короне или Ленин в кепке.
Дамы со скучающими лицами едва поддерживали разговор. Обе они были настроены непримиримо. Фон Бодэ трясла своей маленькой головкой и говорила, что она никогда не согласится жить в Советской России.
— Я не плебейка. Я получила хорошее воспитание. Я не могу жить с этими мужиками. Я не могу себе представить, как пережила бы я этот ужас унижения, когда вас насильно заставляют работать. Заставляют делать самую грязную работу. Фи!
Немка брезгливо передернула плечами.
— Да, да, в Совдепии так, — подтвердила Бутова. — Там заставляют работать поголовно всех. Да и к тому же отбирают все ваше имущество, накопленное и приобретенное вами с таким трудом. Нет, благодарю покорно, нищей быть, с сумой ходить я не намерена. И меня просто удивляет, как это мосье Рагимов думает, что он хорошо будет жить у красных.
Мотовилов, заметив, что дамы скучают, стал угощать их вином. Дамы оживились и весьма охотно взялись за рюмочки с кюрасо. Бутова томно смотрела на Мотовилова и говорила, что она ужасно скучает, что ее мучит одиночество, что она потеряла надежду увидеть своего мужа. Офицер усиленно наливал ей в рюмку крепкое вино и говорил общие утешительные фразы о том, что скоро все переменится, что скоро придут японцы и от большевиков только мокро останется. Говорил, что вообще не стоит много думать, а надо жить просто, без рассуждений, и если случится среди месяцев тоски и скуки веселый день, хорошая встреча, то надо использовать их вовсю.
— Счастье так мимолетно, так коротко. Его нужно ловить, — убеждал Мотовилов.
Бутова смотрела на смуглое, энергичное лицо офицера, на его крутой, упрямый лоб и думала:
«А он недурен и не глуп».
Рагимов пил жадно, наливая себе рюмку за рюмкой английской горькой. Амалия Карловна подняла бокал:
Да здравствует веселье,
Да здравствует вино,
Кто пьет его с похмелья,
Тот делает умно!
Барановский пришел в сознание.
— Фомушка, где ты? — позвал он вестового. Мотовилов услышал, подошел к больному.
— Ну что, Ваня, лучше тебе? Больной отрицательно покачал головой.
— Ты не встанешь к столу? У нас Рагимов. Сегодня встретились случайно.
— А, Рагимов, — безразлично как-то вспомнил Барановский и добавил: — Нет, не могу. Слабость, сил совсем нет. Ты лучше дай мне сюда чего-нибудь поесть.
— Фома, — крикнул Мотовилов и, когда вестовой вошел, сказал: — Дай своему командиру поесть.
Фома обрадовался.
— Вы очкнулись, господин поручик? — обратился он к Барановскому.
Офицер слабо улыбнулся:
— Очкнулся, Фомушка, очкнулся.
— Ну, слава богу, сейчас я вам дам поесть.
Мотовилов налил большую рюмку мадеры и сам принес ее больному.
— Выпей, Ваня, лучше будет.
Барановский выпил и попросил еще. Фомушка поставил перед больным тарелку бульона, сухари и бутерброд с сыром и маслом. Барановский поел с аппетитом. Ослабевшее сердце, поддержанное двумя рюмками мадеры, заработало сильней.
— Фомушка, сядь около меня, — попросил офицер. Вестовой сел.
— Ну, расскажи, Фомушка, чего нового есть у вас?
— Хорошего мало, господин поручик. Все едем. Отступаем. О японцах чего-то не слыхать, а до Семенова вряд ли дойдем. Говорят, что Красноярск занят красными партизанами и будто бы белых на их сторону много перешло и все они вместе задерживают и разоружают обозы.
— Чем скорее, тем лучше, Фомушка. Ну, попадем к красным, что-нибудь одно: либо расстреляют, либо в тюрьму посадят. По крайней мере будем знать, что все кончено, что завтра ехать никуда не нужно, что за тобой никто не гонится.
— Господин поручик, а за что же мы воевали? Неужто все труды наши прахом пойдут и нам придется красным подчиняться? Да разве с ними уживешься?
— Уживешься, Фомушка. С настоящими красными уживешься. Ты, Фомушка, не видел еще их, хороших-то. У вас на заводе были не красные, а так, дрянь разная, которую они потом сами и расстреляли. Настоящие красные — люди нового мира и никогда старому, прогнившему не победить их. Мы с тобой — обломки старого, мы люди обреченные, конченые. Мы неизбежно должны погибнуть и погибнем. Да, Фомушка, были у вас на заводе какие-то негодяи, выдавали себя за красных, обижали вас. Вы их прогнали легко и быстро, а пришли настоящие красные и погнали вас. Нет, не победить нам.
Фома огорченно говорил:
— Вы говорите: мы — старый мир, а мы вовсе не за старый режим шли, мы за Учредительное Собрание, за народную власть.
Барановский улыбнулся. Амалия Карловна пела:
Пускай умрем мы.
Эко диво!
Ведь умирали раньше нас.
Жизнь так превратна.
Так бурлива,
Что смерти жди ты каждый час.
Мотовилов, Рагимов и Александра Павловна вторили:
Нальем, друзья, бокалы полнее,
И будем мы так чаще пить.
С вином ведь кровь кипит сильнее,
С вином нам как-то легче жить.
— Вот в том-то и дело, Фомушка, что красное знамя-то у вас было, да вам его Колчак на полосатое, георгиевское сменил. Восстали-то вы за народную власть, а стали защищать не народную, а адмиральскую. 0бманули вас, Фомушка. Вашими руками чужие дяденьки для себя каштаны из костра вытаскивали.
— Что же делать нам, господин поручик? Воевать не за что, бежать некуда, в плен не возьмут, — со слезами в голосе говорил вестовой.
— Поедем дальше, Фомушка, а там будь что будет.
Рагимов был почти пьян. Тяжело ворочая языком, он говорил Мотовилову:
— Да, Борис, живут и побеждают только сильные. Я иду к сильным. Белая армия летит в пропасть — скатертью дорога. Со своей стороны я не прочь дать ей пинка под спину, чтобы заслужить расположение победителей. Я держусь принципа: падающего толкни.
Мотовилов не слушал, занятый флиртом с Бутовой. Рагимов встал со стула и, стуча себе в грудь кулаком, декламировал:
Я комиссар,
В груди пожар!
Я комиссар,
В груди пожар!
Бутова была пьяна. Мотовилов, сидя рядом с ней, обнимал ее за талию и целовал долгими, горячими поцелуями высокую белую грудь, полуобнаженную глубоким вырезом кофточки. Александра Павловна смеялась и трепала офицера за волосы.
— Нехороший шалун. Что он делает? — как маленькому ребенку, говорила она Мотовилову.
Амалия Карловна смотрела на Рагимова горящими, зовущими глазами. Рагимов сел и начал расстегивать у нее кофточку. В комнате стало душно.
33. ЛУЧШЕ Я САМ СЕБЯ
Стекла зазвенели в окнах.
Мотовилов проснулся. Бутова, разметавшись, спокойно спала на диване. Предутренний свет, смотревший в окна, серыми пятнами освещал ее усталое лицо с большими черными кругами у глаз. Одеяло свалилось со спящей, и она лежала раздетая, в белой ночной сорочке без рукавов, с большим вырезом на груди. Мотовилов сел на постели. Белый мрамор рук и груди Бутовой красиво оттенялся локонами иссиня-черных кудрей. Офицер, привстав с постели, нагнулся, хотел поцеловать высокую, упругую грудь женщины, но вдруг быстро выпрямился, задрожал от брезгливости. По белой атласной коже Бутовой, по ее кружевной сорочке, медленно ползали жирные грязно-серые насекомые. Стрельба в городе усиливалась. Мотовилов прислушался и уловил привычным ухом характерную двухстороннюю трескотню винтовок.
— Восстание, — вслух сказал он и встал.
Барановский кричал:
— Фомушка, запрягайте скорей.
Вскочив с дивана и потеряв сознание, забормотал в бреду:
— Япония! Япония! Ура! Мы спасены! Япония! Япония!
Мотовилов с презрением посмотрел в сторону больного.
— Как противны мне такие людишки, как презираю я этих мягкотелых неженок. Они палец о палец не ударят, все философствуют. То нехорошо, это нехорошо, это подло. Мотовилов, по-ихнему, грабитель, мародер, а сами преспокойно кушают награбленное им. Красные, по-ихнему, хороши, но перебежать на их сторону открыто и смело они боятся или, может быть, просто рассуждают, что, мол, плыви мой челн по воле волн. И живут ведь так, плавают без руля и без ветрил по бурливому океану жизни, сами не зная, что им нужно. Ведь вот прохвост Рагимов знает, что ему нужно. Я тоже знаю, что мне нужно. А он что? А они что? — обернулся офицер к Барановскому. — Живые трупы. Разве победишь с ними? Разве они способны бороться? Будь они прокляты, эти мягкотелые нытики. В общем, черт с ними.
Мотовилов был нетрезв, мысль его работала скачками.
— Как жаль, что все так скверно кончилось. Красноярск в руках красных партизан. Вся Сибирь горит огнем восстаний. Путь отступления отрезан. Ну что же, конец так конец. Уж лучше я сам себя убью, чем эта сволочь.