Деревни еще не было видно, но близость ее офицер угадывал по тому особенному верному беспокойству, которое вдруг овладело всеми едущими.
— Фомушка, не зевай. Насчет квартиры постарайся.
— Никак нет, не прозеваем, господин поручик.
Въехали в деревню…
— Затворяй дверь. Холодно. О-о-ой! О-о-ой! Холодно! — заныл больной солдат, едва офицер с вестовым вошли на порог. Фома открыл дверь в горницу. В переднем углу на высокой скамье без гроба лежала мертвая старуха.
— Ни черта! — сказал офицер вестовому. — Тащи сюда Колпакова и Барановского.
— Холодно, холодно! О-о-ой! Ох-ох! — застонал опять больной.
Барановский был в сознании. С усилием передвигая ноги, вошел в избу, опираясь на руку вестового. Колпаков лежал в беспамятстве. Его внесли на руках. В горницу стали набираться солдаты. Зябко ежась от холода, тихо садились они на пол, плотно прижимаясь друг к другу. Фома принес банку наполовину отогретых консервов и кусок грязного закопченного хлеба.
— Извините, господин поручик, закоптил хлеб-то маленько. Дров нет, на навозе да на соломе разогревал.
Мотовилов махнул рукой. В избе кроме двухспальной кровати с кучей спавших на ней ребятишек и скамьи, занятой покойницей, ничего не было. Офицер посмотрел кругом, ища места, где бы можно было поужинать.
— Ваня, а ты не хочешь поесть? — спросил он Барановского.
Барановский молчал.
— Они не хотят, господин поручик. Я предлагал им. Кушайте один, — ответил за Барановского Фома.
Колпаков плакал в бреду, как мальчик. Мотовилов лег на освободившуюся скамью. Еще день пути. Батальон подходил к большому селу, пылавшему багровым заревом десятков костров. Улицы села были забиты обозами. Люди черными мятущимися тенями мелькали на ярком фоне огненных языков. Ехать дальше не было сил. Батальон остановился в нерешительности среди площади у самой церкви. Церковь была не заперта, внутри ее мерцал огонь. Мотовилов вошел. Несколько свечей дрожащими, прыгающими бликами играли на позолоте иконостаса, освещая суровые лица святых.
— «Векую шаташася языцы и людие поучашася тщетным», — бормотал дьячок.
Офицер подошел к нему:
— Скажите, отче, как у вас тут, в церкви, переночевать можно? Случалось, ночевали здесь наши?
Дьячок остановился и, поправляя очки, сказал:
— Случалось, клали здесь раненых.
— Ну вот, так и мы, значит, с больными остановимся.
Дьячок не ответил, уткнулся в псалтырь.
— «Отступите от меня вси, делающие беззаконие»… — точно упреком Мотовилову звучали строки псалма.
Офицер постоял, сам не зная для чего, перекрестился. Выйдя к своим, приказал заехать в церковную ограду.
— Кашевары, живо ужин! Кто свободен, заходи в церковь. Фома, тащите больных и вещи.
Офицер вернулся в храм. Прошел вдоль стен, осмотрел все углы — мебели не было. Зашел в алтарь, чиркнул спичку: за престолом стояли два широких дивана, два кресла и стол для просвирок.
— Отлично, здесь и расположимся, — решил Мотовилов.
Фома с Иваном внесли Барановского.
— Сюда, сюда, Фомушка. И его, и Колпакова на диваны положите. Здесь вот, — офицер отворил правую дверь алтаря.
Стали входить солдаты, большинство не снимали шапок. За долгий путь люди перестали разбираться в том, где они останавливаются, важно было только попасть в теплый угол. Шаги вошедших глухо стучали под сводами храма. Трепетали, колебались огоньки свеч. Неприветливо смотрели сверху темные лики икон. Дьячок перестал читать, обернулся назад и, укоризненно покачивая головой, прогнусил:
— Шапки-то снять бы надо, господа. Не в кабак ведь пришли.
Солдаты сконфузились, неловко стали снимать папахи, креститься. Мотовилов вынул из чемодана свечку.
— Господин поручик, печку бы затопить надо, да дров нет, — обратился к нему Фома.
Офицер задумался.
— Вот что, Фомушка, — решительно сказал он. — Там, около входа, есть свечной ящик и стойка. Бери топор и руби их. Вот тебе и дрова, а будет мало, так вот эти книги сожжем.
Мотовилов показал на большую кучу книг, сложенных в углу алтаря. Фома заработал топором, подняв страшный треск и грохот в церкви. Дьячок взглянул на солдата, всплеснул руками и побежал в алтарь:
— Господин офицер, что вы делаете? Храм Божий рушите!
Мотовилов посмотрел на тщедушного рыжего человека в черном подряснике.
— Ах ты, кутейник, блинохват паршивый, тоже еще учить меня хочешь, чего мне делать. Брысь отсюда!
Дьячок, испуганно крестясь, вышел из алтаря. Фома затопил печь. Бойкие язычки огня быстро лизали полированные сухие доски.
— А ну-ка, Фомушка, прибавь книжечек-то. Светлее будет.
Вестовой стал тискать в печь псалтыри, часословы, молитвенники, старые поминания. Мотовилов подвинул кресло к самой печке и, грея ноги, стал наблюдать за огнем.
Фома принес ужин. Мотовилов сел к столу. Кто-то с силой хлопнул входной дверью и застучал по полу мерзлыми сапогами. В алтарь вошла женская фигура, закутанная в оленью шубу.
— Здравствуйте, офицерик, — обратилась она к Мотовилову и, снимая с головы длинноухий сибирский малахай, бойко заговорила, как старая знакомая: — А мы ехали, ехали, перемерзли все. Думали в селе где-нибудь остановиться — все занято. Смотрим, в церкви огонь и люди ходят, ну и мы сюда. А я вот, видите, как бабочка, к вам прямо в алтарь на огонек и залетела.
Женщина села в свободное кресло и засмеялась, сверкая большими блестящими глазами.
— Как, не обожгусь тут я у вас, не опалю около огонька-то свои крылышки?
Что-то лукавое бродило по лицу незнакомки. Мотовилов вскочил с кресла.
— Ах, черт возьми, да вы не из робких, видно. Разрешите представиться, — офицер сделал легкий поклон и подал руку. — Подпоручик Мотовилов.
Маленькая крепкая ручка ответила:
— Сестра милосердия Воронцова.
— Ваше имя?
— Антонина Викторовна.
— Великолепно, Антонина Викторовна, значит, мы ужинаем вдвоем?
— У вас ужин? Отлично. А у меня есть вино. Я сейчас.
Воронцова вышла на амвон и закричала сильным грудным голосом на всю церковь:
— Николай, Николай, вы здесь?
— Здесь, — ответил сиплый бас.
— Принесите мою корзинку сюда, да вносите скорей больных.
Барановский начал бредить.
— Что же вы стоите, как соляной столб? Помогите мне раздеться.
Мотовилов засуетился, стал снимать с Воронцовой шубу и, заметив ее красивые золотистые волосы, пропел вполголоса:
Люблю я женщин рыжих,
Нахальных и бесстыжих.
Антонина Викторовна выскользнула из мехов и погрозила офицеру. Мотовилов ловко поймал ее руку и поцеловал. Вестовой принес в алтарь корзину. Воронцова вынула из нее большой флакон прозрачной жидкости, показала ее Мотовилову.
— Это spiritus vini cum formalini. Поняли? Винный спирт с формалином. Чистого нет. Ну, да и этот сойдет. От формалина только легкая застопорка сердечных клапанов может быть, и все.
Сели за стол. Захлопали входные двери — вносили больных. В церкви стало шумно. Дьячок перестал обертываться и возмущаться, ровным гнусавым голосом читал псалтырь.
— По-моему, Борис Иванович, нам вовсе незачем ехать к Семенову, — говорила Воронцова. — Нам нужно, не доходя до Нижнеудинска, повернуть на Белогорье и уйти в Монголию, а оттуда в Китай, а там — поминай, как звали. Что Семенов. Пустяки, его тоже разобьют, — убеждала сестра. — Но только за границей нужно золото, золото и золото. Иначе пропадешь, — продолжала развивать свои планы Воронцова. — А где его взять?
Какая-то мысль блеснула в глазах офицера. Он встал, стукнул себя по лбу:
— Эврика! Фома!
Фома дремал на коврике около Царских врат.
— Фомушка, убери с престола все чаши и крест ко мне в чемодан, а то большевики придут, осквернят. Когда будем наступать, тогда привезем, попу сдадим обратно.
Вестовой раскрыл большой кожаный чемодан и сложил в него все серебро с престола. Дьячок читал:
— «Яко несть во устех их истины, сердце их суетно, гроб отверст, гортань их языки своими льщаху»…
Воронцова смотрела на Мотовилова и смеялась:
— А вы неглупый малый. Только к чему лгать и стесняться?
Мотовилов возражал:
— Мы ведь еще в Монголию-то не уехали, значит, пока что Бог нам нужен. Вот перевалим через границу, тогда уже все пошлем к черту.
— Нет, по-моему, никогда не стоит стесняться своих мыслей и чувств. Вот оттого, что мы много скрываем друг от друга, лжем, загромождаем себе жизнь всякими условностями, она у нас и складывается часто скучно, скверно.
Воронцова медленно выпила рюмку разведенного спирта.
— Нужно быть всегда откровенным, прямым, смелым. А условности все долой к черту.
Сестра шаловливо тряхнула головой и запела:
Захочу — полюблю,
Захочу — разлюблю.
Я над сердцем вольна.
Глаза Антонины Викторовны сверкнули. Она дышала сильно и часто. Мотовилов чувствовал близость ее разгоряченного тела.
— Вот, Борис Иванович, насчет этих условностей возьмем такой пример. Сидите вы сейчас и смотрите на меня, как баран на новые ворота. Я знаю, вы с удовольствием заключили бы меня в объятия, но не решаетесь, мешает что-то. Я вот не такая. Я хочу сейчас сесть к вам на колени и сяду.
Воронцова быстро встала и, обняв Мотовилова, села к нему на колени.
— Ну что — испугались?
Глаза сестры горели, резко очерченные губы были совсем рядом с усами офицера. Она тяжело дышала. Мотовилов встал и понес Антонину Викторовну в боковой пустой и темный алтарь…
Татарин в большой черной папахе кидался на стену и в ужасе визжал тонким надтреснутым голосом:
— Кувала! Кувала!
Колпаков кричал из алтаря:
— Господи, за что? За что?
Равнодушно, молча темнели лики святых, освещенные трепетными огоньками свеч. Дьячок монотонно гнусил псалтырь.
Колпаков умер, и его бросили на одной из остановок в тех же санях, в которых он ехал больной. Хоронить было некогда.