– Я второй роты, первого…
– Ага, вот, есть, Бритоусов, говорите?
– Да.
– Совершенно верно, Бритоусов Евгений Николаевич, командир второй роты, подпоручик. Правильно.
Офицер качнулся всем телом, оперся рукой о стол, блестящим остановившимся взглядом уставился на комиссара.
– Послушайте, – губы у него пересохли, – послушайте, к чему вся эта комедия, весь этот допрос? Я давно уже приготовился, расстреливайте. Только об одном прошу, если в вас есть хоть капля сострадания к человеку, которого судьба случайно сделала вашим врагом, не мучьте ради бога. Убивайте скорее.
Комиссар засмеялся. Бритоусов из белого стал черным.
– Ну что же, смейтесь, я в ваших руках. Мучьте, истязайте, большего от вас ждать, конечно, не приходится, Наслаждайтесь муками вашей жертвы.
Комиссар перестал улыбаться.
– Подождите, что вы разнервничались, чего вы выдумываете? Я вовсе не намерен вас расстреливать.
– Наконец, это подло. Одной рукой подписывать смертный приговор человеку, а другой делать любезные жесты. Это недостойно человека.
Пленному не хватало воздуха. Молов встал, большие черные усы с опущенными концами делали его сердитым и суровым.
– Ну, прошу немного повежливее. Сначала узнайте все как следует, а потом уж брюзжите, хнычьте. Не меряйте, господин белогвардеец, всех на свой аршин. Не думайте, пожалуйста, что если вы расстреливаете всех коммунистов, то и мы делаем то же с офицерами. Вот вы теперь имеете возможность на собственной шкуре убедиться, что это не так. Вы будете отправлены в тыл. Не скрою, вас пропустят через фильтр, через чистилище – Особый Отдел, и если не будет установлено, что ваши лапки запачканы кровью, что вы принимали участие в карательных экспедициях, расстрелах, то вы получите все права гражданина Советской Республики, даже больше, вы будете приняты на службу в Красную Армию, где, если захотите, сможете отдать долг рабочим и крестьянам, искупить свою вину перед трудящимися.
Офицер не верил ни одному слову комиссара. Он овладел собой, стоял с гордым, надменным лицом.
– Вы кончили?
– Кончил, – ответил Молов и сел на стул.
– Кончайте же как следует, прикажите вашим китайцам поставить меня поскорее к стенке.
Молов засмеялся.
– Ну, вы, видимо, господин хороший, не в своем уме маленько. Вижу, вас не убедишь. Сейчас я вас отправлю в штаб дивизии. Климов, скажи, чтобы нарядили двух конвоиров.
Секретарь вышел.
– Теперь последний вопрос. Скажите, что бы вы сделали со мной, если бы я вот, комиссар полка, токарь петроградский, Василий Молов, коммунист, попал к вам?
Бритоусов злобно щурил глаза.
– Сделали бы то же, что вы делаете со всеми офицерами, конечно, только звезды бы не стали вам вырезать на руках, как вы нам погоны. Гвоздей бы тоже не стали вгонять в плечи. Молов весело возразил:
– Это хорошо, если бы со мной сделали то же, что я с вами.
Конвой вошел, и офицера увели. Молов взглянул на часы и стал стелить себе постель. Спать хотелось сильно.
За селом черным стальным канатом протянулась по зеленому лугу красная цепь. В полуверсте от нее, на самом берегу Тобола, лежали полевые караулы. Густой туман стоял над рекой, сырой, колеблющейся стеной разделял врагов. У красных и у белых было темно и тихо в первой линии. Лишь далеко, в тылу, у тех и других пылали яркие костры. Части, стоящие в резерве, грелись у огня, кипятили чай. Семеро красноармейцев, полевой караул Минского полка, шепотом разговаривали, сидя в небольшой лощинке. Спирька Хлебников, шестнадцатилетний доброволец, повернувшись спиной к противнику и накрыв голову шинелью, сосал цигарку.
– Ты, черт озорной, докуришься, влепят тебе пулю в харю.
Лицо Спирьки, худое, грязное, с маленькими синими глазами, ставшими черными в потемках, покрывалось медно-красным налетом. Тонкий острый нос покраснел. Цигарка шипела подмоченным табаком.
– Ничаво. Ен не увидит. Я под шинелкой.
– Смотри, дьявол, из-за тебя всем попадет.
– Ничаво. Колчака таперь спит, ему за день-то ого-го как насыпали, сколь верст рысью прогнали.
– Похоже, не устоять Колчаку?
Длинная шинель, рваные сапоги, фуражка, смятая блином, повернулись на спину. Дым махорки дразнил весь караул. Спирька самоуверенно мотнул головой. С конца цигарки посыпались искры.
– Знамо дело, не устоять. Кишка тонка у буржуя, вот што.
– Деникин вот только здорово прет.
– Ни черта, и Деникина спихнем в Черное море чай пить.
Серая, мочальная борода устало ткнулась в колени.
– Домой бы, товарищи, скорея.
Цигарка пыхнула в бороду запахом горелой бумаги и табаку, потухла.
– Домой, мать твою за ногу. Ступай садись на крылец, встречай гостей. Придут к тебе стары господа, по головке погладят.
Спирька отхаркнулся, плюнул.
– Ты что, борода, землицу-то помещичью небось прибрал к рукам?
– Я што, мы всем миром. Без земли нельзя, пропадешь.
– Всем миром. Ну и не рыпайся, коли без земли, говоришь, пропадем. Колчак али Деникин тоже за землю и слободу воюют, только для себя, а не для нас. Ну, а нам таперя доводится самим за себя стоять, вот что.
Черные, засаленные брюки в высоких сапогах и лоснящаяся от грязи кепка завозились около Спирьки.
– Мы Колчака видали. Перво-наперво, как пожаловал он к нам, так семьсот человек прямо на месте, в мастерских, к стенке поставил. Пускай кто хочет с ним живет, милуется, а мы не согласны.
Штыки зацепились, стукнули.
– Эй, товарищи, легше с винтовками-то.
– Для чего же было революцию подымать?
– Раз уж взялись поставить свою власть, так и крышка, воюй, пока из последнего буржуя душу вынешь. Борода тяжело вздохнула, потянулась:
– Шестой год, товарищи, воюю.
– Хошь шесть, хошь двадцать шесть, а войну кончить нельзя. Кончим, когда всех господ прикончим. Поторопишься, хуже будет. Опять, идолы, явятся, на шею сядут. Тут хоть за себя воюем, штобы останный раз, значит, и крышка. Больше штоб никаких воинов не было.
Борода уткнулась в землю, засопела.
– Это правильно, они завладают властью, опять с германцем али с кем грызться начнут.
– Так и знай.
– Слюни, товарищи, неча распускать. Буржуев, попов,– генералов, сухопутных адмиралов надо поскорее в бутылку загнать. Тут, товарищи, дело ясное: или они нас, или мы их – мира быть не может. Волк с овцой не уживутся.
– У меня отец с буржуями сбежал. Попадись он мне, не спущу, потому эта война на уничтожение. Кто кого.
– Врешь, Спирька, рука не подымется на отца-то!
Спирька задорно поднял голову.
– Не подымется, как же. Ежели он, старый черт, на старости лет добровольцем попер, так што я на него смотреть буду. С добровольцем разговор короткий: бултых, и готово.
Борода, вздрагивая, храпела. Рваный сапог из-под длинной шинели оскалил зубы. У Спирьки лицо потемнело. Засаленные брюки зябко вздрагивали. В карауле стало тихо. В глубоком тылу у белых загорелась на горизонте красная полоса, узкая и бледная, она разрасталась, делалась ярче.
Огненный шар выкатился из-за земли, разорвал на реке серую занавеску. Спирька чихнул, выполз из лощины. На другом берегу стояли во весь рост два офицера, махали белыми платками. Караул поднялся на ноги, протирая глаза и кашляя, уставился на белых. Мотовилов говорил Петину:
– Сейчас я их возьму на пушку.
Офицер громко крикнул через реку:
– Здорово, минцы!
– Здравствуй, здравствуй, погон атласный! – сипло ответила лоснящаяся кепка над смуглым треугольником помятого сном лица.
– Здравствуй, здравствуй, – передразнил Мотовилов. – Разве так по-военному отвечают? Не видите, что ли, что с вами подпоручик разговаривает?
Красные засмеялись, дружно рявкнули:
– Здравия желаем, господин поручик!
– Ну вот, это дело, видать, что минцы народ вежливый.
– Да уж минцы лицом в грязь не ударят. Го-го-го!
Мотовилов злорадно улыбнулся.
– Ну, конечно, Минский полк, 27-я дивизия, всегда против нас. Интересно, где 26-я? Сейчас попробую, не клюнет ли?
– Эй, друзья, а как товарищ Гончаров[4] себя чувствует?
– Так он не наш.
– Знаю, что не ваш, а 26-й, да, может быть, вы недавно видели его?
– Видели, как не видать; Вчера в Ключах встретились.
– Ага, штаб 26-й вчера был в Ключах, рядом, значит, и эта обретается. Отлично, – говорил вполголоса Мотовилов.
– Ну, а что товарища Грюнштейна[5] давно не слыхать?
– О, Грюнштейн теперь шишка большая!
– Хватит, ясно, как апельсин, 26-я и 27-я дивизии 5-й Армии. Можно донесение писать.
– Что, господа офицеры, сегодня не воюем? – спросили красные.
Петин тонким голосом крикнул:
– А что, разве вам охота подраться? Я сейчас прикажу открыть огонь.
Минцы замахали руками.
– Нет, нет, сегодня можно и отдохнуть.
Офицеры пошли к своим цепям. На берегу вышел из кустов белый караул. Враги стояли некоторое время молча. Широкоплечий унтер-офицер с черной бородой хлопнул рукой себя по боку.
– Спиридон, мерзавец, это ты?
Спирька сразу узнал отца.
– Я, тятя, я!
Красные и белые, с глазами, разгоревшимися от любопытства, смотрели на отца с сыном.
– Это, значит, на отца сынок руку поднял? А? Ты ведь доброволец, щенок?
– Доброволец, тятя!
– Я его дома оставил, думал, матери по хозяйству поможет, а он вон што, против отца пошел!
– Не я, тятя, супротив вас пошел, а вы супротив меня, супротив всего народу с офицерьем сбежали, в холуи к ним записались!
Отец вскипел:
– Ты поговори у меня еще, молокосос! Сию же минуту переходи сюда! Бросай винтовку!
Спирька засмеялся, потрепал себя рукой пониже живота:
– А вот этого не хошь, тятя? Хо-хо-хо!
– Го-го-го! Ловко, Спирька, отца угощаешь! – загоготали красные.
Чернобородый задыхался от гнева:
– Прокляну, Спиридон, опомнись!