Капитан Глыбин бубнил басом себе в кулак:
– У меня вот ни одного крестишки нет, если не считать паршивенького Станиславишку. За бой под Чишмами, когда мы Уфу захватили, командир полка обещал мне клюкву[24], да так подлые штабные душонки и запихали под сукно мое представление.
Шарафутдин появился в дверях и, подмигивая корнету, манил его пальцем. Корнет подошел к нему.
– Гаспадын карнет, есть три баб, только ревит бульна. Ристованный баб. Красноармейский баб, – зашептал денщик.
– Ни черта, Шарафутдинушка, тащи их сюда, мы их живо утешим.
Шарафутдин с другим денщиком Мустафиным стали тащить за руки и подталкивать в спины трех молодых женщин.
– Ходы, ходы, гаспадын офицера мал-мала играть будут. Вудка вам дадут. Бульна ревить не нады. Якши[25] будет.
Женщины плакали, закрывали лица концами головных платков. Ротмистр Шварц вскочил со стула.
– Ага, красноармеечки, женушки партизанские, добро пожаловать. Вот мы вас сейчас обратим в христианскую веру. Вы у нас живо белогвардейками станете.
В соседней комнате что-то трещало, звенели разбитые стекла, шуршала бумага. Мрачный сотник Раннев рубил шкафы школьной библиотеки и рвал книжки. Жажда разрушения овладела офицером. Оскорбленное самолюбие искало выхода. Руки горели.
– Шарафутдин, Мустафин, холуйня проклятая, где вы? – кричал Раннев.
Молодое красивое лицо с небольшими усиками было перекошено злобой.
– Нате вам бумаги на цигарки.
Он выбрасывал с полок книги, топтал их, рвал и кричал:
– Берите, холуи, годится покурить.
Несколько офицеров подошли к арестованным женам партизан.
– Ну, чего вы, молодухи, расхныкались. Ведь не страшнее же мы ваших волков красных?
– Чего с ними долго разговаривать! – заорал Орлов, – Господа офицеры, не будьте бабами! Энергичней, господа! Жизни больше! Не стесняйтесь! Сегодня здесь нет начальства. Сегодня мы все равны! Да здравствует свобода!
Шварц схватил полную женщину в коричневом платье, стал искать у нее застежки. Лихачев бросил карты, подбежал к худенькой, невысокой, в красной кофточке. Глыбин уцепился за широкую черную юбку.
– Раздевать их!
Женщины визжали, отбивались.
– Матушки, позор какой! Матушки! Ой! Ой! Ой!
Орлов бросился к Вере Владимировне.
– Я сама, сама, вы еще платье разорвете.
Женщина быстро расстегнула все кнопки у кофточки, сбросила легкую ткань под ноги. Орлов трясущимися руками стал расшнуровывать у нее корсет. Людмила Николаевна, совершенно голая, вскочила на стол. Жены партизан, рыдая, катались по полу, стараясь закрыть свою наготу изорванными юбками.
– Господа офицеры, от имени женщин заявляю протест. Свобода так свобода! Равенство так равенство! Вы должны сейчас же сбросить свои тленные одежды!
– Правильно! Пррравильно! Браво! Браво!
Офицеры с ревом срывали с себя мундиры, расстегивались. Веревкин с замаслившимся помутневшим взглядом нерешительно теребил себя за ворот рубахи.
– Матушки! Ой! Ай! Ай! Ой! У-у-у-у-! У-у-у! Жирный живот полковника белой, трясущейся массой вывалился из-за тугого широкого пояса брюк. Женщин было меньше, чем мужчин. Вокруг каждой закрутился горячий, потный клубок голых тел, дрожащих, с перекошенными похотью лицами, с полураскрытыми слюнявыми ртами, усатыми, бритыми, бородатыми, безусыми.
– Женщин мало!
– Женщин!
– Нам не хватает!
Вера Владимировна вырвалась из самой середины голой толпы, со смехом побежала от погнавшегося за ней Орлова. Наглое белое тело с округленными упругими формами мелькало по комнате, туманило мысль, наполняя всех мужчин одним страстным, непреодолимым желанием. Орлов в одних носках, тяжело топая, наскочил животом на стол, опрокинув посуду, со звоном упал на пол. Веру Владимировну схватил Полозов. Людмилу Николаевну возил на себе ротмистр Шварц. Босые ноги женщины торчали впереди голой груди кавалериста.
– Мало женщин!
– Ой! Ой! Ой! У-у-у! Помогите!
– Здесь живут четыре учителки!
– К ним! Взять их! – Десяток ног затопал по коридору. Голые, мокрые от пота навалились на запертую дверь. Дверь упруго тряслась, трещала. С этажерки посыпались книги. Ольга Ивановна решительно схватила со стола подсвечник, выбила стекла в обеих рамах. Царапая и режа руки, учительницы вылезли на улицу. Дверь с дрожью рухнула на пол пустой комнаты. Из разбитого окна клубами валил холодный пар. В классе кричал полковник:
– Господа, это безобразие! Надо организовать вечер! Господа! Господа!
Голые, со спутавшимися волосами люди оглохли. Орлов схватил шашку и, махая острым клинком, набросился на клубок белых червей. Темные и рыжие пятна шерсти на животах, на головах путались в глазах полковника.
– Зарублю! Смирна! Сволочь! Смирна! Сверкающая сталь, обернувшись боком, сыпала на горячие тела холодный горох ударов.
– Смирна, сволочь!
Живот у Орлова трясся жидким студнем, волосатая грудь дышала с шумом. Крепкая, обросшая шерстью рука поднималась и опускалась, как шестерня.
– Смирна, сволочь!
– Ой! Ой! Ой! У-у-у… Позор какой! А-а-а!
28. «УФИМЬСКАЙ СТРЕЛЬКА»
Серо-свинцовая муть рассвета плавала в воздухе. Село спало. Снег мягкими, мокрыми хлопьями падал сверху. Было тепло и тихо. Ночной дозор остановился на кладбище. Солдаты, прислонившись к ограде, курили, разговаривали вполголоса. Высокий рябой уфимский татарин говорил молодому сибиряку Павлу Карапузову:
– Слышна, брат, красный бульна близка подходит.
Абтраган[26].
– Чего ты плетешь, Махмед? Какой абтраган? За что меня красные бить будут, если я насильно мобилизованный? Да я только до первого боя, сам к ним перебегу.
Махмед недоверчиво крутил головой, сосал цигарку,
– Уфимьскай стрелька красный не берет плен. Уфимьскай стрелька абтраган.
Карапузов убежденно возражал: – Возьмут, брат, красные возьмут.
– Уй, красный Рассею бирал, Сибирь забират, как жить с ним?
Вспышки цигарки освещали рябое скуластое лицо татарина с черными щетинистыми усами.
– Муй брат китайска поход ходил – тирпил, японска война ходил – тирпил, германска война с сыном ходил, лошадкам отдавал – тирпил, ну русскай свабод никак, говорит, тирпить невозможна. Эта красный свабод сапсим всих разорял.
Молодое пухлое лицо Карапузова насмешливо улыбалось.
– Зря ты, Махмед, говоришь. Красные только буржуев разоряют. Буржуям они, верно, спуску не дают. Конечно, если у тебя брат буржуй, так ему красных не нужно, для него они плохи. А тебе что? Ты буржуй, что ли? Нет ведь?
– Уй, брат, боюсь красных, абтраган.
– Чудак ты, Махмед, по-твоему выходит, белые лучше для тебя?
– Мы белый не видал, не знаем. Белый у нас мало стоял, отступал.
– То-то и дело-то, кабы ты знал их, так тогда не говорил бы так.
Недалеко раздался сухой, короткий треск, точно кто-то быстро стал ломать ветки деревьев.
– Диу, дзиу, джиу, дзиу, – запели над головами говоривших пули.
– Эге, это наши, – сказал Карапузов.
– Какуй наши, то красный.
– Ну да, красные; вот я и говорю, наши. Ты думаешь, белы, что ли, наши? На кой черт сдались мне эти кровопивцы? Язви их душу!
Торопливо, захлебываясь, застучал белый пулемет. Ему вторил частый, беспорядочный огонь винтовок. Сзади деревни глухо и тревожно ухнуло дважды дежурное орудие, и снаряды с воем и визгом полетели в серую мглу предрассветных сумерек.
– Дзиу, дзиу, диу, диу, – редко, но уверенно свистели пули красных.
Два орудия белых изредка посылали из-за деревни свои снаряды, но в их вое и визге было больше жалобных, плачущих ноток, чем злобы и силы. Ружейно-пулеметная стрельба не ослабевала. Бой разгорался. Карапузов забрался на кладбищенскую изгородь, долго вглядываясь в мутную даль зимнего утра, вертел головой, прислушивался к звукам боя.
– Махмед, айда к красным, – спрыгнул он на землю.
– Уй, боюсь, брат. Абтраган.
Лицо у Махмеда вытянулось, глаза со страхом прятались в землю, голова опустилась. Карапузов схватил татарина за рукав, с усилием потянул к себе.
– Айда, Махмед, ты ведь не буржуй. Чего тебе красных бояться? Айда!
Щеки Карапузова, полные, розовые, круглыми пятнами стояли перед уфимцем.
– Мулла наш бульна пугал красным. Присяг бирал с нас.
– Ну, черт с тобой, «уфимьский стрелька», шары твои дурацкие, язви тебя.
Сибиряк плюнул. Снял с винтовки японский штык, отточенный на конце, не торопясь срезал себе погоны.
– К черту, довольно!
Две зеленых тряпочки полетели в снег.
– Ай! Ай! Ай!
Татарин хлопал себя по боку, качал головой.
– Ай! Ай!
Снова примкнутый штык мягко щелкнул пружиной. Не взглянув на рябого, Карапузов закинул за плечи винтовку, пошел в сторону усиливавшейся перестрелки.
29. НИ ЧЕРТА
Хорунжий Брызгалов и поручик Ивин стояли с эскадроном в резерве. Брызгалов тянул из фляжки спирт, морщился, крякал. Разговаривали о первых восстаниях против советской власти.
– Смотрю я, господин поручик, на здешний народ, на сибиряков, и думаю, что сволочь здесь сидит на сволочи. Все большевики. Тут пули жди и спереди и сзади. Эх, вот в наших казачьих областях, там совсем не то. Казаки народ дружный. Взять хоть наших уральцев. Они за крест и бороду стояли. Все староверы, все бородачи, как один. А дрались как? Голыми руками броневики у красных крали. Рубились как? Боже мой, как ворвутся, так все метут, как метлой, – и старого, и малого, и комиссаров, и рядовых, и врачей, и сестер, и подводчиков.
– Бросьте вы, пожалуйста, кошму свою хвалить. Знаем мы этих станичников. Герои тоже, в тылу, за спиной у пехоты, а как на фронте набьют им морду, так они так пятки смазывают, так маштачков подхлестывают, что только пыль столбом летит.
Брызгалов недовольно дернул губами, но возражать не стал.