Два образа веры — страница 25 из 72

Сферы

Сферы диалогической и монологической жизни не совпадают со сферами диалога и монолога даже и в том случае, если иметь в виду те их формы, которые лишены звуков и жестов. Существуют не только большие сферы диалогической жизни, которые в своей явленности не составляют диалог, но существует и диалог, который не есть жизненно таковой, т. е., выступая в своем явлении как диалог, не обладает его сущностью. Порой кажется, что только такой и существует. Я знаю три вида диалога: подлинный, который может быть выражен как в словах, так и в молчании, — в этом диалоге каждый из его участников действительно имеет в виду другого или других в их наличном и своеобразном бытии и обращается к ним, стремясь, чтобы между ним и ими установилось живое взаимоотношение; технический, вызванный лишь необходимостью объективного взаимопонимания, и, наконец, замаскированный под диалог монолог, в котором два человека или несколько собравшихся людей странными извилистыми путями говорят с самими собой, полагая при этом, что они избавлены от мучительного пребывания лишь с самими собой. Первый вид диалога стал, как было сказано, редким; там, где он встречается, пусть даже в самом "недуховном" облике, он свидетельствует о наличии органической субстанции человеческого духа. Второй вид составляет неотъемлемое свойство "современного существования", хотя в его различных уголках все еще иногда прячется подлинный диалог и подчас неподобающим образом, чаще свысока терпимый, чем прямо отталкиваемый, неожиданно и несвоевременно мелькая, скажем, в тоне проводника вагона, во взгляде старой продавщицы газет, в улыбке трубочиста. Что же касается третьего вида... Дискуссия, в которой кто-то выражает свои мысли не так, как он намеревался это сделать, а в более острой форме, чтобы они больше задевали, и выражает их, не видя в людях, с которыми говорит, личности; беседа, "в основе которой не лежит потребность что-либо сообщить, узнать, на кого-нибудь воздействовать, вступить с кем-нибудь в определенные отношения, а только желание утвердиться в своем тщеславии, прочтя на лице собеседника произведенное впечатление, или укрепить пошатнувшуюся уверенность в себе; дружеский разговор, в котором каждый считает себя абсолютной и законной величиной, а другого — относительной и сомнительной; беседа влюбленных, в которой каждая из сторон наслаждается величием своей души и ее драгоценным переживанием, — что это за адское сборище безликих фантомов!

Жизнь в диалоге — не та, в которой много имеют дело с людьми, а та, в которой, имея дело с людьми, действительно с ними имеют дело. Монологической следует называть не жизнь одинокого человека, а жизнь того, кто неспособен воспринять общество, в которое он приведен судьбой, соответственно его сущности. Лишь одиночество показывает глубочайшую сущность этой противоположности. Живущему диалогически в привычном течении времени постоянно что-то говорят, и он чувствует необходимость ответить; даже в глубоком одиночестве странствуя в горах, он не теряет ощущения полного метаморфоз пребывания лицом к лицу с чем-то. Живущий монологически никогда не видит другое как нечто, чем он не является, но с чем он все-таки входит в коммуникацию. Одиночество может означать для него растущую полноту лиц, мыслей, но никогда не будет глубоким, обретенным в новой глубине общением с неуловимо действительным. Природа для него либо etat d'ame[113], следовательно, внутреннее "переживание", либо пассивный предмет познания, идеалистически одухотворенный или реалистически отдаленный; она не становится для него словом, воспринятым созерцающими или ощущающими чувствами.

Диалогическое существование обретает даже в крайнем одиночестве глубокое, придающее ему силы предчувствие взаимности; монологическое — даже в нежнейшем общении не выходит за пределы своей самости.

Это не следует смешивать с придуманной некоторыми моралистами противоположностью между эгоизмом и альтруизмом. Я знаю людей, которые с головой уходят в "общественную деятельность" и при этом неспособны говорить с другим человеком, ощущая его сущность; и знаю других, связанных лично лишь с врагами, но относящихся к ним так, что только от тех зависит, что их отношения не принимают диалогического характера.

Диалогическое общение не следует отождествлять с любовью. Я не знаю никого, кому бы удалось во временном мире любить всех. Несомненно, что и Иисус тоже любил лишь податливых, достойных его любви "грешников", которые нарушали закон, а не тех, упорных, верных наследию отцов, которые грешили против него и его миссии; однако он относился к тем и другим с непосредственной открытостью. Любовь не следует отождествлять с диалогичностью. Но любовь без диалогичности, следовательно, без действительного движения навстречу другому (Zum-Andern-ausgehen), без обретения другого (Zum-Andern-gelangen) и пребывания у другого (Beim-Andern-Verweilen), пребывающая в себе любовь есть то, что называется Люцифером.

Конечно, для того чтобы идти навстречу другому, надо иметь отправную точку, быть у себя. Диалог между просто индивидами — только набросок, осуществляется же он только между личностями. Но что может столь сущностно превратить индивида в личность, если не строгий и светлый опыт диалога, который учит его безграничному содержанию границы?

Сказанное здесь совершенно противоположно подчас раздающемуся в сумерках эпох призыву ко всеобщей открытости. Тот, кто может быть открытым с каждый прохожим, не обладает субстанцией, которая может быть утрачена. Но тот, кто не может быть непосредственным по отношению к каждому встречающемуся ему человеку, тщеславен в своем богатстве. Лютер напрасно перевел еврейское слово "товарищ" (уже в Септуагинте[114] названный "близким", "соседом") как "ближний". Если все конкретное одинаково близко, одинаково ближнее, то жизнь и мир не имеют членения, построения, не имеют больше человеческого смысла. Но между мной и моим товарищем в товариществе творения, когда мы приближаемся друг к другу, не должно быть посредника, ибо мы принадлежим к одному средоточию.

Основные движения

Основным движением я называю сущностное действие человека (его можно понимать как "внутреннее", но его нет, если оно не пронизывает вплоть до напряжения глазных мышц и не ощущается даже в подошве ноги), которое служит основой сущностного поведения. Его не надо понимать во временном аспекте, будто однократное действие предшествует длительному поведению; истина такого поведения в том, что основное движение всегда совершается без определенного намерения, но и не по привычке. В противном случае оно имело бы лишь эстетическое или политическое значение, как красивая или действенная ложь. Известная максима, согласно которой сначала надо обрести манеру поведения, остальное приложится, не подтверждается, когда речь идет о сущностном действии и сущностном поведении, следовательно, когда речь идет о целостности личности.

Основное движение в диалоге — обращение. Это как будто нечто повседневное и незначительное; глядя на кого-нибудь, говоря с кем-нибудь, мы обращаемся, поворачиваемся к нему, естественно, физически, но по мере необходимости и душевно, уделяя ему внимание. Но что же из всего этого есть сущностное действие, что сделано с сущностью? То, следовательно, что из необозримости наличного выступает, одна эта личность и становится настоящим и тогда мир в нашем восприятии — уже не безразличное многообразие точек, одной из которых мы на мгновение уделяем внимание, а бесконечный напор волн на узкую, ясно очерченную, прочную плотину — этот напор бесконечен, но она сдерживает натиск волн и тем самым если и не охватывает их со всех сторон, то заставляет их ощутить некий предел, принять некий образ и освободиться от своего безразличия! И все-таки ни одно из ежеминутных соприкосновений нельзя считать недостойным быть воспринятым нашим существом настолько, насколько это возможно, — ведь нет человека, совершенно лишенного силы выражения, и наше обращение к нему вызовет пусть даже самый незаметный, быстро замирающий ответ пребывающей в самой глубине и все-таки существующей способности взглянуть, прислушаться. Представление современного человека, будто обращение сентиментально и не соответствует характеру сегодняшней жизни, — гротескное заблуждение, так же как утверждение, будто в суете нашей жизни обращение неосуществимо, есть лишь замаскированное признание в слабости своей инициативы перед лицом времени; современный человек позволяет своему времени диктовать ему, что возможно и допустимо, вместо того чтобы в качестве уверенного партнера прийти к соглашению по вопросу о том, что совместимо с условиями любого времени, а именно какое пространство и какую форму оно готово предоставить сотворенному существованию.

Основное монологическое движение есть не отклонение как противоположность обращения, а поворот назад.

Когда я в одиннадцатилетнем возрасте проводил лето в имении дедушки и бабушки, я часто прокрадывался, как только мне удавалось сделать это незаметно, в конюшню, чтобы погладить моего любимца, большого серого "в яблоках" коня. Это было для меня не поверхностным удовольствием, а большим, приятным и глубоко волнующим событием. Если теперь, исходя из сохранившегося ощущения в моей руке, дать ему толкование, то я должен сказать: лаская это животное, я испытывал Иное, огромную инакость Другого, которая, однако, не оставалась чужой, как близость быка или барана, а позволяла мне подойти к ней, коснуться ее. Когда же я гладил мощную, иногда удивительно гладкую, а иногда столь же удивительно взъерошенную гриву и ощущал в прикосновении моей руки живую жизнь, мне казалось, что с моей кожей граничит элемент самой жизненности, нечто, что было не я, совсем не я, совсем не привычное я, а ощутимо Другое, не просто нечто другое, а действительно само Другое; и оно все-таки допускало меня к себе, доверялось мне, просто общалось со мной, как Ты и Ты. Конь, еще до того как я начинал сыпать овес в ясли, мягко поднимал массивную голову, уши которой двигались, тихо фыркал, наподобие того, как заговорщик подает другому заговорщику лишь ему понятный сигнал, и я получал подтверждение своему чувству. Но однажды — не знаю, что пришло в голову мальчику, во всяком случае это было ребячеством — я, гладя коня, подумал о том, какое удовольствие мне это доставляет, и внезапно ощутил свою руку. Игра продолжалась как обычно, но что-то изменилось, было уже не то. И когда я на следующий день, обильно задав корма, погладил моему другу шею, он не поднял голову. Уже через несколько лет, вспоминая это происшествие, я больше не думал, что животное заметило мою измену, но тогда я ощутил это как приговор.

Поворот назад есть нечто другое, чем эгоизм или "эготизм". Он состоит не в том, что человек занимается собой, созерцает себя, ощупывает себя, наслаждается собой, почитает себя, оплакивает себя, — все это может добавляться, как и в обращение, совершенствуя его, может добавляться, что мы представляем себе другого в его особом существовании, охватываем его, так что в общей с ним ситуации узнаем о ней и с его стороны, но поворот назад состоит не в этом. О нем я говорю, когда человек отказывается заняться другой личностью в ее особенности, не вписываемой в круг его собственной личности, в особенности, субстанционально касающейся его души и волнующей ее, но ни в чем не имманентной ей, и видит в другом лишь собственное переживание, лишь нечто свое. Тогда диалог превращается в видимость, таинственное общение между миром одного и миром другого лишь разыгрывается и в отторжении рядом живущего действительного сущность всего действительного начинает разрушаться.

Бессловесная глубина

Мне приходится иногда слышать, что все разговоры о Я и Ты поверхностны, глубоко под ними уже нет ни слов, ни ответов, там только исконное бытие, которому ничего не противостоит, поэтому нам надлежит погрузиться в молчаливое единство, а в остальном предоставить живой жизни ее относительность и не обременять ее этим абсолютизированным Я и этим абсолютизированным Ты с их диалогом.

Я действительно знаю по собственному незабываемому опыту, что бывают состояния, когда узы личностного как бы спадают с нас и мы переживаем нераздельное единство. Но я не знаю — хотя душа охотно это предполагает и, вероятно, должна предполагать (а моя некогда верила в это), — достигал ли я этим единения с исконным бытием или с Божеством. Утверждать это — непозволительное превышение ответственного познания. Ответственно, т. е. как держащийся действительности человек, я могу сказать об этом переживании только то, что я ощутил в нем нераздельное, безобразное, не имеющее содержания единство самого себя. Я могу назвать это единство исконным, предшествующим моей биографии и предположить, что оно остается неизменным, скрываясь за всеми изменениями моей биографии, за всем развитием и всеми извилинами моей души; но честно и трезво отдавая себе отчет в ответственности своего познания, я должен признать, что это не что иное, как единство моей души, "основы" которой я достиг, достиг настолько глубоко под всеми формированиями и содержаниями, что мой дух не может не признать его исконной основой. Единство моей собственной души действительно обособилось от всего данного предшествующей жизнью многообразия, но совсем не от индивидуации, не от многообразия всех душ в мире, одной из которых она является, — этой одной единичной, единственной, не имеющей сходных, ни из чего не выводимой, — этой душой творения. Одна из человеческих душ, а не "вседуша". Особое бытие, а не бытие. Основное сотворенное единство творения, связанного с Богом, как создание, тварь в одно мгновение перед освобождением по отношению к creator spiritus[115], и не связанного с Богом, как создание, тварь по отношению к creator spiritus в мгновение освобождения.

Для чувства человека единство собственной самости неотделимо от единства вообще, ибо тот, кто в акте или в событии этого погружения погрузился ниже области всего действующего в душе множества, не может испытывать то, что множества больше нет, иначе, чем само единство, следовательно, собственное отсутствие многообразия — как отсутствие двоичности бытия, как открытое или осуществленное отсутствие двоичности. То, что я стал одним, я сам уже не могу понять по сю сторону индивидуации, даже по сю сторону двоичности Я и Ты, ибо для пограничного опыта души "одно (eins)", по-видимому, необходимым образом однозначно с единством (Eins).

Но в действительности проживаемой жизни человек в такое мгновение находится не выше, а ниже ситуации творения, которая могущественнее и истиннее, чем все восторги; он не выше, а ниже диалога. Он не ближе к скрытости Бога, возвышающейся над Я и Ты, и дальше от обращенности Бога, которая дается некоему Ты, отдающему себя Я, и Я, отдающему себя Ты, дальше, чем тот другой, кто в молитве, служении, жизни не выходит из "стояния лицом к лицу" и не ощущает бессловесного единства, разве что того, которое открывает телесная смерть.

Однако пережитое единство известно и живущему в диалоге. Это именно единство жизни, однажды воистину обретенное, которое никакими изменениями.не может быть разорвано в твар-ной повседневности и в "обоженные" возвышенные минуты; единство неразрываемого, неуходящего пребывания в конкретности, в котором мы слышим слово и можем пролепетать ответ.

О мышлении

То, что искусство изначально в своей сущности диалогично, что музыка всегда взывает к слуху, не к собственному слуху музыканта, живопись — к взору, не к собственному взору живописца, архитектура — к тому, кто обходит здание кругом, и что все они говорят воспринимающему их нечто, высказываемое лишь на этом языке (не "чувство", а воспринятую тайну), открыто каждому непредвзятому пониманию. Но мысли, как кажется, присуще нечто монологичное, к ней сообщение приходит как нечто второе, вторичное; мысль как будто возникает монологически. Верно ли, что здесь (где, как утверждают философы, из конкретной личности освобождается чистый субъект, чтобы основать себе мир и исследовать его) возвышается поднявшаяся над диалогической жизнью недоступная ей башня, в которой с собой, одиночкой, славно одиноко страдает и торжествует человек?

Платон неоднократно называл мышление беззвучным разговором души с самой собой. Каждый, кто действительно мыслил, знает, что в этом удивительном процессе есть стадия, на которой задается вопрос некой "внутренней" инстанции и она отвечает. Но это не возникновение мысли, а первая проверка и испытание уже возникшей мысли. Возникновение мысли происходит не в монологе. Монологичного характера не имеют ни понимание основных условий, с которого начинается познающее мышление, ни постижение, ограничение и концентрация понимания, ни его внедрение в самостоятельную понятийную форму, ни соотносящее, вводящее и связывающее принятие этой формы в понятийный строй, ни, наконец, — так как до сих пор язык осуществлял лишь техническую и сохранную символическую функцию — даже выражение и истолкование в языке. Скорее здесь можно обнаружить диалогические элементы: не к себе обращается мыслитель на стадиях становления мысли, в ее ответственности, а к основному отношению, перед лицом которого он несет ответственность за свое понимание, или к порядку, перед которым он отвечает за новый сложившийся понятийный образ, и считать, что это обращение к натурально или идейно существующему есть "собственно" разговоры с собой, — значит не понимать динамики мыслительного процесса.

Но и первые проверка и испытание сложившейся мысли внутренней инстанцией, монологическая ступень в платоновском смысле, имеют кроме обычной и другую важную диалогизиру-ющую, Платону хорошо известную форму явления: там суждение выносит не эмпирическая самость, а гений, со мной направленный дух, образ-самость, которому докладывается новая мысль, чтобы узнать, одобряет ли он ее, т. е. хочет ли включить ее в собственное завершенное мышление.

И тогда из измерения, которое и это полномочие еще не удовлетворяет, появляется требование новых, чисто диалогических проверки и испытания, где решающая должность передается уже не Ты-Я, а подлинному Ты, которое либо остается предполагаемым и все-таки ощущаемым при этом в высшей степени живым и "другим", либо воплощается в другом лице. "Человек, — говорит Вильгельм Гумбольдт в своем известном исследовании "О двойственном числе" (1827), — стремится даже... в области чистой мысли к "Ты", соответствующему его "Я"; ему кажется, что понятие обретает определенность и точность, только отразившись от чужой мыслительной способности. Оно возникает, отрываясь от подвижной массы представлений, преобразуясь в объект, противопоставленный субъекту. Но объективность оказывается еще полнее, когда это расщепление происходит не в одном субъекте, но когда представляющий действительно видит мысль вне себя, что возможно только при наличии другого существа, представляющего и мыслящего подобно ему самому. Но между двумя способностями нет другого посредника, кроме языка"[116]. Это указание, упрощенное в виде афоризма, повторяется в 1841 г. у Людвига Фейербаха: "Подлинная диалектика не есть монолог одинокого мыслителя с самим собой, она -— диалог между Я и Ты",

Однако это слово уводит за пределы такого "отражения"; оно заставляет предположить, что уже в исконной стадии правильного акта мышления внутреннее движение шло к подлинному, не только "внутреннему" (Новалис) Ты. И в современной философии, там, где она наисерьезнейшим образом хочет спрашивать, исходя из человеческой экзистенции, ситуации, современности сделан с некоторыми отклонениями важный дальнейший шаг. Речь уже идет не только о способном к восприятию и склонном к совместному философствованию Ты, а преимущественно о противостоящем и действительно Другом, по-другому и другое думающем, следовательно, не о сцене в башне заоблачного замка, а об обязывающем деле жизни на твердой земле, когда непреложно воспринимается инакость Другого, но с ней не ведется борьба как с существующим противником, ее структура вводится в собственное мышление, о ней мыслят и, мысля, ее высказывают.

Но этот человек современной философии, который мыслит уже не в недосягаемой области чистых идей, а в действительности, мыслит ли он в самом деле в действительности, а не в вымышленной действительности? Не есть ли тот другой, которого он признает и принимает, просто вымышленный другой, следовательно, все-таки недействительный? Соответствует ли мыслитель, о котором идет речь, подлинному факту инакости?

Если мы серьезно утверждаем мышление между Я и Ты, то недостаточно мыслить другогохубъекта мысли, надо жить, мысля, именно мысля, другого — не вымышленного, а существующего во плоти человека, его конкретность; не другого мыслителя, о котором не хотят ничего знать, кроме его мышления, но даже если этот другой и мыслитель, мыслить его не как мыслителя, а как личность, которой принадлежит и деятельность мышления.

Когда же процесс мышления станет выносить присутствие живущего рядом, включать его, иметь его в виду? Когда же диалектика мышления превратится в диалогичность? Станет лишенным сентиментальности, нераспадающимся, строгим мысленным диалогом с данным в настоящем человеком?

Эрос

Греки различали сильного, порождающего мир и легкого, властвующего над душами Эросов, а также Эросов небесного и низменного. Это разделение не представляется мне безусловным. Ибо изначальный бог, желание, от которого произведен мир, проникает в образе нежного призрачного духа Якоба Гримма в души и совершает здесь с демоническим произволом свое космогоническое дело посредством оплодотворения существ, он — великий, несущий цветочную пыльцу мотылек, психогений. И "Пандемосу", если предположить, что он действительно Эрос, а не дерзко выдающий себя за того, кто выше его, Приап, достаточно лишь шевельнуть крыльями, чтобы в телесных играх вспыхнул исконный огонь.

Правда, об этом и идет речь: не утратил ли он силу полета и не проклят ли теперь обитать среди смертных, направляя скудные любовные жесты их смертности. Тогда души любящих людей будут, правда, оказывать друг на друга свое обычное действие, но бескрыло под властью бескрылого, ибо его сила и бессилие всегда проявляются в них, забились они там, где они есть, каждая в своем углу, вместо того чтобы взлететь к возлюбленной душе и "познать" ее в потустороннем, которое стало посюсторонним.

Верные диалогическому, сильному крыльями Эросу познают любимое существо. Они узнают его особенную жизнь в скромном настоящем не как увиденную и ощупанную вещь, а переходя от иннервации к ее движениям, от "внутри" к ее "снаружи". Но под этим имеется в виду не что иное, как биполярный опыт, нечто большее, чем мгновенное перепрыгивание, — спокойная одновременность. Ты чувствуешь, как там, в наклоне головы, присутствует душа, чувствуешь не на своей шее, а именно на той, другой, любимой, но ты не отстранен, ты здесь, в этом ощущении, и воспринимаешь наклон головы, посылаемое им уведомление как ответ на слово твоего молчания. Ты ведешь диалог и ощущаешь его в этой покоящейся одновременности. Каждый из двух людей, верных диалогу Эроса, любящих друг друга, ощущает общее событие и со стороны другого, следовательно, с обеих сторон, и только тогда они постигают это событие телесно. Царство бескрылого Эроса — мир зеркал и отражений. Но там, где властвует крылатый Эрос, отражения не действуют; там я, любящий, мыслю этого другого, любимого, человека в его ина-кости, в его самостоятельности и действительности и мыслю его всей силой моей души. Конечно, я мыслю его как того, кто присутствует обращенным ко мне, но в той же не входящей в меня, но охватывающей меня реальности, в которой я присутствую как направленный к нему. Я не переношусь душой в то, что живет рядом со мной, я обещаю его себе, а себя ему, я обещаю, я верю.

Диалогический Эрос обладает простотой полноты; монологический многообразен. Я многие годы путешествовал по стране людей, но все еще так и не изучил до конца все разновидности эротиков (так называют себя иногда подвластные Эросу со сломанными крыльями). Вот влюбленный потерянно блуждает вокруг, а между тем он влюблен только в свою страсть. Вот кто-то носит в себе свои различные чувства, как ленты орденов. Вот наслаждается приключением, созданным его способностью очаровывать. Вот восторженно смотрит спектакль собственной мнимой готовности отдаться. Вот собирает возбуждения. Вот позволяет играть "власти". Вот пыжится жизненностью чужого. Вот испытывает удовольствие, ощущая себя одновременно самим собой и непохожим на себя идолом. Вот греется в лучах случайно доставшегося ему. Вот экспериментирует. И так далее — все многообразно монологизирующие с зеркалами в комнате самого доверительного диалога!

Я говорил о маленьких окунях, но имею в виду еще в большей степени больших щук. Есть среди них такие, которые уверяют предмет, который собираются сожрать, что это их священное право, а претерпеть — блаженный долг другого лица, называемый героической любовью. Мне известны "вожди", которые своей хваткой не только вносят беспорядок в плазму становящегося человеческого существа, но и разлагают ее полностью, лишают ее пластичности, наслаждаются силой своего воздействия, но при этом внушают себе и окружающим, что они воспитывают юные души и взывают к Эросу как к своему божественному защитнику, недоступному profanum vulgus[117].

Все они ловят пустоту. Лишь тот, кто имеет в виду действительно другого человека и отдается ему, обретает в нем мир. Лишь существо, чья инакость, принятая моим существом, живет рядом во всей своей экзистенции, приносит мне сияние вечности. Только если два человека всем своим существом говорят друг другу: "Это — ты!" — между ними пребывает сущее.

Общность

Согласно принятому, политизированному способу отношения ко всему существующему значение групп, как сегодня, так и в истории, состоит только в том, к чему они стремятся и чего достигают. Тому же, что в них происходит, внимание уделяется лишь постольку, поскольку оно оказывает влияние на целенаправленные действия группы. Товарищество внутри союза заговорщиков, направленного на захват государственной власти, одобряют, потому что оно усиливает мощь союза; впрочем, это достигается и беспрекословным послушанием, если вдохновенная муштровка возмещает чуждость членов союза друг другу; есть даже достаточно оснований предпочитать такую косную систему. Если же группа стремится к более высокой форме общественной жизни, зарождение чего-то подобного в самой жизни группы может вызвать опасение, что преждевременное, слишком серьезное отношение может ослабить "осуществляемый" порыв. По-видимому, бытует мнение, будто тот, кто пребывает в качестве гостя в оазисе, потерян для проекта орошения Сахары.

При таком упрощенном методе оценки подлинная значимость группы остается столь же непонятой, как если бы мы судили о человеке только по его действиям, а не по его свойствам. Превратность увеличивается, если начинаются разговоры о жертве своим существованием (Daseinsopfer), об отказе от собственной реализации, подчас с применением излюбленного сравнения с удобрением; можно отказаться от счастья, от имущества и власти, от жизни, но жертва существованием — сублимированная бессмыслица. Ни одно мгновение не может в своем отношении к действительности ссылаться на какое-то более позднее, будущее время, ради которого, желая его улучшить, оно осталось столь ничтожным. "Судьбы будущих созвездий не оправдывают, что чего-то не было, все мгновения непосредственны в своей значимости".

Настроение общности царит не там, где люди вместе, но не в общности вырывают у противящегося этому мира вожделенное изменение устройства, а там, где борьба ведется общностью, борющейся за действительность своей общности. Одновременно здесь определяется и будущее; все политические "осуществления" — в лучшем случае вспомогательные звенья того действия, которое, изменяя ядро происходящего, реализует мгновение осуществления на необозримых путях тайной истории. Нет пути, который бы вел к цели иным способом, чем этот.

Кто же может догадаться, что среди всех этих массовых, толпящихся, марширующих коллективов представляет собой тот, к которому он, как ему кажется, стремится, что представляет собой общность! Каждый отдался во власть ее противника. Коллективность не есть связь, она — связанность: индивид рядом с индивидом, одинаково оснащенные, одинаково выравненные, между людьми лишь столько жизни, сколько нужно для оживления марша. Общность же, становящаяся общность (до сих пор нам известна лишь такая), есть не пребывание друг подле друга множества людей, а их бытие друг у друга; если даже они все вместе идут к одной цели, они повсюду ощущают движение друг к другу, динамическую направленность друг к другу, волны, идущие от Я к Ты. Общность есть там, где совершается общность. Коллективность основывается на органическом ослаблении личностного, общность — на его росте и подтверждении в стремлении друг к другу. Одержимость коллективностью данного времени — это бегство личности от попытки испробовать общность, посвятить себя общности, бегство от ищущей выражения самости жизненной диало-гичности в сердце мира.

Члены коллектива взирают с превосходством на сентиментальность предшествующего поколения, на "движение молодежи". Тогда много и глубоко занимались проблематикой всех жизненных отношений, стремились к "общности" и одновременно ставили ее под вопрос, кружились вокруг этого и не двигались с места. Теперь же командуют и маршируют, ибо теперь существует "дело". Оставив блуждания в субъективности, люди вышли на целенаправленный путь объективизма. Однако, подобно тому как там была псевдосубъективность, ибо отсутствовала элементарная сила бытия личности, здесь в наличии псевдообъективность, так как человек входит не в мир, а в партии. Как там все гимны свободы уходили в пустоту, ибо люди стремились лишь к освобождению от уз, а не к освобождению для ответственности, так теперь даже самые благородные гимны во славу авторитета — просто недоразумение, потому что фактически они усиливают лишь выраженную в словах, в возгласах видимость авторитета; под маской уверенности, облаченной широкими складками важности, скрывается неуверенность; подлинный же авторитет, о котором поется в тех гимнах, авторитет подлинного харизматического деятеля в его постоянной ответственности в качестве владыки харизмы, остался неведомым политической сфере современности. По внешним признакам оба поколения совершенно различны по своему характеру, даже противоположны, в действительности же они погружены в тот же хаос. Пробле-матизирующий участник молодежного движения занимался всегда, о чем бы ни шла речь, только своим участием в нем, он "переживал" свое Я, не привнося в него свою самость, чтобы не связывать себя необходимостью ответа или ответственности; действующему сотруднику коллективного предприятия до сих пор удавалось быть свободным, т. е. полностью уклоняться от вопроса о привнесении в решаемый вопрос своей самости. Нельзя отрицать известного успеха. Там монолог выступал как диалог, здесь все происходит гораздо проще — у большинства людей по их желанию монологичность изгоняют или устраняют привычку к ней, а другие, те, кто отдают приказы, не нуждаются в том, чтобы изображать диалогичиость. Диалог и разговор с самим собой умолкают. Без Ты, но и без Я маршируют связанные друг с другом люди — слева те, кто хочет устранить память, справа те, кто хочет ее регулировать, — в разделенных враждой толпах, продвигаясь вместе к бездне.

ПОДТВЕРЖДЕНИЕ