Два очка победы — страница 67 из 71

В руку ему сунули налитую рюмку, полезли чокаться, толкались. «А, теперь-то!..» — подумал он и, чтобы отвязаться, выпил.

— Ура-а!.. — завопила чья-то глотка. — Геш, ты с нами?

Пока он морщился, махал себе ладошкой в рот, на него, нарушившего свой зарок, смотрели преданно, влюбленно.

— Это же он, он предложил идею: футбол без мяча!

— Да? Гениально.

— Геш, старик, надо пробивать идею в массы. Слушая, как они шумят и выхваляются один перед другим, Скачков смотрел в пустую рюмку, вертел ее в руке. Ах, скрыться бы куда-нибудь, никого не видеть и не слышать! Во рту была оскомина от выпитого, и он сердился на себя, что не отказался, как бывало, уступил. То-то они и обрадовались: этой рюмкой он как бы спустился со своего аскетического этажа, сравнялся с ними. «Ну уж дудки»!

— Геш! — с досадою окликнула Клавдия. — Ты что, так уж устал, голуба?

Как было бы у них все по-другому в доме, умей он быть таким, каким хотелось ей! Но нет, его уже не переделаешь. Да и зачем, зачем? Этих людей, как мошкару фонарь, притягивает мощный свет искусства, спорта и литературы. Всю жизнь они привыкли составлять подножие чьего-то успеха и завидуют таксисту, который провез их общего кумира. Скачкову непонятна была власть этой компании над Клавдией. Интересны они ей чем-то, что ли? Или она пугается, что он уходит на покой, — боится: теперь не поздороваются, перестанут узнавать? Нашла о чем жалеть! Для него ничего не кончилось, все продолжается, как было. И не надо ему ничьего участия, жалости, а тем более забот — он стоит крепко.

Сложившись в кресле, Скачков сидел, потирая лоб, и не вынимал из рук страдающего нервного лица. Кругом молчали, дожидаясь, потягивали сигаретки — и становилось по-скандальному невмоготу. Да что он, язык проглотил?

Спас положение развязный Звонарев.

— Милиционер родился! — провозгласил он с громким смехом, и кто-то подхватил — пропало напряжение, а Звонарев, поддернув рукава, уже вздымал в руке, как жезл веселья, бутылку:

— Подставляйте, граждане, посуду!

После длинного, с какой-то непристойной заковыркою тоста взорвался общий дружный хохот. Взметнулись и мелькнули рюмки… Густел дым… Звонарев, душа-парняга, свой в доску малый для любой компании, с бутылкою, в закапанной рубашке, опять кричал и требовал внимания, но где уж там добиться было хоть какой-то тишины: пошло, действительно, поехало!

— …А я вам говорю: весь неореализм этот… Да что мне ваш Висконти! Что мне ваш Висконти! Вы еще Антониони… Да это же сейчас ни для кого не секрет!

— …Здравствуйте: это Полетт Годдар жила с Ремарком… Да, Брижит тоже за немцем. Миллионер какой-то… И не второй, а третий раз.

— Да второй же! Первый муж Роже Вадим.

— А я говорю: третий. Читать же надо, милочка!

Скачков поднялся и незаметно вышел в коридор. Фу-у, здесь дышать хоть можно! Он увидел свет на кухне, подкрался, выглянул из коридора: конечно, Софья Казимировна с пасьянсом. Отгородилась, дверь стеклянную подперла табуреткой. Видимо, и ей обрыдла колготня.

В комнате, где уложена Маришка, темно, свежо: открыта форточка. Скачков почувствовал, как от него несет проклятым табачищем. Удивительно, что и Клавдия привыкла курить напропалую.

— Папа, ты? — окликнул его тихий голосок Маришки.

— Лежи, лежи… Спокойно, — проговорил Скачков, оглядываясь на притворенную дверь. На цыпочках, бесшумно, пронес он через комнату свое большое тело, она подвинулась под одеяльцем, прихлопнула, куда ему присесть.

— Тебя отпустили, да?

— Тс-с… — предостерег Скачков и, наклонившись, поцеловал одну ручонку, затем другую. Все время чувствовал он отвратительный неистребимый запах, которым пропитался там, с гостями. Пиджак ему сбросить, что ли?

— Пап, пап… — звала его Маришка, он разглядел ее блестевшие глазенки. — Пап, давай сделаем темно? Совсем, совсем темно!

— Ну, валяй, действуй… Давай.

— Вот так! — она нырнула с головой под одеяло, затихла там и позвала: — Тебе тоже темно? Совсем, совсем? Тогда давай говорить. Давай?

— Ну, говори, я слушаю… Говори.

— Пап, — доносилось из-под одеяла, — а дядя Вадим, он кто? Он дурак, да?

— Ну, так уж сразу… Так нельзя. Нехорошо.

— Нет, дурак! — она сердито вынырнула из-под одеяла. — Зачем он меня все время щелкает в живот? Позовет и щелкнет, позовет и щелкнет!

— А, плюнь! Не обращай внимания.

Она затихла, как бы обдумывая житейский дружеский совет, затем опять позвала, но спокойно, кутаясь по горло в одеяльце:

— Пап, а почему когда большие падают, то им совсем не больно?

«Видно, с Софьей Казимировной у телевизора сидела!» Вспомнил Решетникова с ногою, как бревно, и потрепал Маришку по головке.

— Всем, брат, больновато, всем. И большим, и маленьким… Ну, будешь спать?

Ворочаясь и подтыкая одеяльце, Маришка обиженно проговорила в темноте:

— Вот и ты тоже: спать. А ты лучше спроси меня, спроси! Ну?

— Да я пожалуйста! Что хочешь…

— Нет, ты спроси: а не хочу ли я конфетку?

— Постой! — он вспомнил апельсины в сумке и вскочил. — У меня получше есть. Постой!

— Только тих-хо! — зашипела на него Маришка, отбрасывая одеяльце и садясь в постели. Он спохватился тоже и на цыпочках, балансируя руками, направился к двери.

— Да тише ты, как слон! — командовала вслед ему Маришка. — Сейчас баба Соня как услышит…

Но в тот момент, когда он крался, замирая, чтобы не скрипнуть половицей, дверь распахнулась настежь, и Клавдия, картинно замерев в проеме, увидела и осудила все: его, с лицом, захваченным врасплох, Маришку, свесившую ноги.

— Ну, вот! — она была зла, кипела в ней неизрасходованная на него досада. — Конечно, нашел себе компаньона по уму! Ко всему надо еще и из ребенка идиота сделать… Марина, ты наказана! Лежать!.. Перед людьми ведь стыдно, перед людьми! Уж ничего не требуют, не просят… но хоть какой-то разговор, хоть слово-то сказать ты в состоянии? Или уж катился бы к своим знакомым, если тебе так все не нравится!

Прошелестела метнувшаяся с кухни Софья Казимировна, заняла свой пост у кровати. Она как будто и не слышала сердитых слов племянницы, но по лицу, по носу видно было, что мнение ее, конечно же, давно известно.

— Примерный папаша… папашка! — фыркнула Клавдия и ушла.

«Нет, это крест мой, наказание мое!» — войдет она сейчас и скажет гостям. Ну, не скажет, так всем, видимо, даст понять, как ей мучительно, невыносимо, — в кресло плюхнется, нашарит, схватит сигарету… Скачков, загородив собою все окно на кухне, в карманах руки, плечи сведены, качался, успокаивал себя, а между тем прекрасно представлял, как сунется к Клавдии тот же Звонарев, учтиво щелкнет зажигалкой, и пока она, страдальчески пуская клубы в потолок, будет молчать, качать ногой и стряхивать куда попало пепел, компания заделикатничает и притихнет, но в том молчании, в коротких переглядываньях, вздохах будет давнишнее сочувствие хозяйке.

«Войти разве, сказать, чтоб к черту по домам? Вот будет номер!» Он усмехнулся и вынул из карманов руки. А что? Только спокойно надо, без истерики — войти, остановиться на пороге и ровно, голосом усталым, быть может, потянуться даже и зевнуть… Ну, тут, конечно, Клавдия взовьется, однако — не беда: матч должен состояться при любой погоде! Тут важно появиться на пороге и сказать — концовочку, концовочку рвануть!

Он откачнулся от окна, прислушался: ага, опять загомонили! Ну что ж… И тем же шагом, как привык вести команду, цепочку дружных сыгранных ребят, он направился решительно и твердо, будто заранее настраиваясь на игру, которую нельзя проигрывать ни при какой погоде.


Западную трибуну в упор поливало солнце; становилось невмоготу. Зной уже высушил утреннюю прохладу обширного зеленого поля. Нестерпимо блестели стекла прожекторов на угловатых мачтах и в пустых комментаторских кабинах над центральной ложей.

Шевелев стянул пиджак и остался в легкой рубашке с короткими рукавами. Поздоровевшие председательские руки потеряли мускулистость и округлились, дорогой браслет с часами перехватывал волосистое запястье. Сдув пыль с сиденья рядом с собой, Шевелев аккуратно положил пиджак вверх подкладкой.

— Геш, я тебе вот что скажу… — он ткнул пальцем в переносицу, поправляя большие темные очки. — Ты думаешь, у нас было по-другому? То же самое. У тебя хоть скандал, и все. Ну, выкинул, ну, шум… А я ведь врезал одному, не удержался. Честно говорю. Грозился, гад, в суд подать. Представляешь?

Скачков вздохнул и вытянул ноги, уставился на тусклый блеск начищенных штиблет. Припекало все сильней, но пиджака он не снимал. Сидел согнутый, обе руки в карманах. Скверно, муторно было на душе, — не глядел бы на белый свет.

— Выпил, нет? — осторожно спросил Шевелев.

— Так… малость. — Скачков тронул дужку очков. Хорошо еще, что за очками не видно было бледного измятого лица. — Но это потом уже, после всего.

— В одиночку, что ли?

— Да как-то… Знаешь…

— Ну, понятно.

Внизу, у кромки поля, хозяйничали Татаринцев и Говоров, оба в полинявших тренировочных костюмах, в старых сохранившихся футболках. Татаринцев, как когда-то на тренировках, задрал на правой ноге штанину. Попав сегодня на стадион, на поле, он оказался в позабытой стихии и впал в неуемный азарт. Вокруг него расстилалось сохнущее после ночной поливки поле, подмывающе стучали накачанные футбольные мячи, старательно носились одетые в самодельную форму ребятишки, наводнившие стадион с самого раннего часа (многие явились с родителями). Размашистая деятельность Татаринцева сделала его как бы главным экзаменатором. Распоряжаясь, он успел сорвать голос. Ребятишки побаивались его и часто теряли мячи, он сердился и требовал повторить упражнение сначала.

Родители ребятишек, как и положено на трудном экзамене, застенчиво, табунчиком, дожидались в отдалении, обмахивались газетами и наблюдали за вдохновенными распоряжениями старого футболиста. В свое время они тоже гоняли мяч, но — так, несерьезно; все же каждый из них чувствовал себя человеком приобщенным и с понимающим видом обменивался негромкими замечаниями с соседом. На пустой трибуне, на солнцепеке, кое-где на длинных рядах терпеливо расположились одинокие фигуры бабушек с вязанием или книгой в руках. Время от времени старушки поднимали голову и сквозь очки интеллигентно поглядывали на все вокруг, как люди, попавшие на стадион по необходимости, впервые.