Два Парижа — страница 25 из 93

Увлекшись спором, я отклонился от нормального пути, и скоро мы оказались в незнакомом мне глухом переулке. Перед одним большим домом мой собеседник задержался и, сказав, что он тут живет, любезно пригласил меня зайти. Не столько любопытство, сколько нежелание внезапно оставить увлекательную тему толкнуло меня согласиться. По русским сумбурным нравам нет ведь ничего неудобного зайти к едва знакомому человеку в первом часу ночи!

Мы поднялись на второй этаж. Мешков занимал огромную пустую квартиру из многих комнат, которую ему временно оставили на сохранение уехавшие куда-то друзья. Она была нетопленная: присев, не снимая пальто, у большого стола в кухне, мы горячо продолжали дискуссию об оккультных вопросах.

– Вы хотите меня уверить, что мир полон духов и призраков, – воскликнул я в пылу спора, – но почему мы их никогда не видим и не можем с ними вступить в общение?

Тут-то Фома Петрович и обронил фразу, навсегда мне запомнившуюся:

– Они всё время рядом с нами: стоит их позвать, и они придут.

Бог весть почему, мне стало жутко. В соседней комнате послышались… вернее, мне почудились, легкие, быстрые шаги, приближавшиеся к нам. Нет, это просто сквозняк прошуршал по полу какой-то старой бумажкой…

Только теперь, может быть, от того, что мое увлечение схлынуло, я почувствовал, несмотря на теплое пальто, что в комнате невероятно холодно и чем дальше, тем хуже. Поерзав на стуле несколько минут, я встал, сославшись на позднее время, пожал руку Фоме Петровичу и отправился домой.

Это выглядело совершенно нелепо и, несомненно, было плодом рассуждений о спиритизме. Но всю дорогу в моих ушах раздавались хрустящие у меня за спиной по снегу шаги. Многократно я оборачивался… но за мной не было никого. Чтобы быть откровенным, надо сказать и другое… трудно передаваемое. Несколько дней, и особенно ночей после этого, меня мучило ощущение чьего-то незримого, давящего присутствия. Словно мою комнату кто-то разделял со мной, будто чьи-то глаза, враждебные и мрачные, следили за каждым моим движением. Потом это чувство стерлось, растаяло… вроде того, как мы перестаем замечать поломанный зуб, сперва причинявший нам нестерпимое неудобство. Он всё там же… но перестал нам мешать, потому что мы к нему привыкли.

Тогда со мной стали делаться странные вещи. Мне не хотелось бы говорить о своих интимных делах. Но без этого читатель не может понять эту историю. Поэтому я не обойду их молчанием. Именно в этот период моя жизнь, как тростинка, поломалась надвое. Много лет я любил одну девушку, и любовь к ней заслонила для меня всё. Может быть, у меня никогда не было шансов добиться ее руки… но надежда упорно держалась в моем сердце. Меня связывала прочная дружба с ее семьей: не реже раза в неделю я проводил вечер у них и мог вдоволь на нее насмотреться. Иногда какая-нибудь мелочь создавала у меня впечатление, что она стала лучше ко мне относиться, и тогда я бывал счастлив на несколько дней. Мы даже составляли планы уехать все вместе из Франции, и я рассчитывал, что путешествие и новая жизнь могли бы сильно сблизить меня с ней и ее родными.

И вдруг, через день или два после моей встречи с Мешковым, в результате вздорного недоразумения, между нами наступил полный разрыв, и все мои усилия исправить дело ни к чему не повели, разве что к тому, чтобы создать еще более непоправимое положение. Клеман Маро писал в свое время:

La mauvaise fortune

Ne vient jamais qu’elle n’en apporte une[58]

И я мог вполне оценить справедливость этого изречения.

В моем существовании в ту пору видную роль играло участие в политической работе, и я отдавал массу сил делавшимся тогда попыткам оживить и реформировать монархическое движение. Задача была нелегка – хотя, продолжаю думать и сейчас, вполне осуществима.

Самое тяжелое во всякой политической активности в эмиграции – это то, что невольно задеваешь самолюбия, честолюбия, а иногда и материальные интересы других людей. По чистой совести, у меня не было никаких своекорыстных мотивов, и самое худшее, в чем меня можно было обвинить, это в чересчур прямолинейном энтузиазме. Но врагов я себе нажил великое множество.

Кто из них первый пустил слух, что я советский провокатор? Мне не хочется уточнять здесь мои подозрения. Во всяком случае, эта клевета пошла в ход, и я постоянно слышал ее у себя за спиною. Попытка откровенно объясниться с людьми ни к чему не вела; еще хуже получилось, если я требовал извинений, – они уклончиво пожимали плечами, – передо мной была стена: никто не признавался, что он распространяет обо мне грязные сплетни, но все их повторяли. И, конечно, скоро они стали мне представляться даже там, где их не бывало.

В негодовании я дал себе клятву не появляться больше ни на одном русском собрании, вышел изо всех организаций, где состоял, и решил отныне ничем не участвовать в какой бы то ни было общественной деятельности.

В течение нескольких лет, вплоть до момента, о котором я сейчас рассказываю, я работал над словарем одного азиатского языка, с целью дать пособие для изучения французского языка на востоке и соответствующего языка для французов. Переговоры с издательством в стране далеко за морем привели к обещанию, что моя работа будет издана, как только я ее закончу. Я трудился со страстью, ради самого дела, но передо мною всё время стоял заманчивый мираж большой суммы, которую я должен был получить, и некоторого признания в научном мире, которое опубликование моего сочинения должно было принести.

Внезапно всё рухнуло, как карточный домик. Там, за океаном, произошли какие-то политические и экономические изменения, в которых я и потом никогда не мог разобраться. Мое издательство переменило планы, а с другими и вовсе ничего не выходило. Формального контракта у меня не было, и значит, вся работа просто шла насмарку. Много месяцев я жил тем, что мне удалось сберечь прежде, и случайным литературным трудом: но у меня были горизонты впереди. Теперь не оставалось ничего.

Сравнительно слабое впечатление произвело на меня то, что в бразильской газете, в которой я регулярно писал, умер редактор, а его преемник прислал мне краткое официальное извещение, что, не будучи согласен с моими взглядами на солидаристов, не видит возможности моего дальнейшего сотрудничества в своем органе.

Но в материальном отношении это у меня окончательно выбивало почву из-под ног.

Не буду утомлять читателя рассказом о мелочах. Всё, что бы я ни начал, кончалось неудачей: все, на первый взгляд, интересные возможности неуклонно приводили к несчастьям и неприятностям.

С одними из друзей у меня наступило охлаждение из-за разных, часто вздорных причин. Во многих случаях это была совершенно не моя вина, в других это был результат тоски и растущей нервности, не способствующих улучшению характера.

Все более густой мрак заполнял мою душу. Всё чаще у меня в голове мелькали мысли о самоубийстве. Когда мне случалось вечером переходить через Сену, ее темная вода мерцала под мостом, словно бросая мне призыв. Я ловил себя на том, что внутренне обсуждаю вопрос о том, кому мне оставить письма перед смертью, или о том, что лучше – веревка или бритва.

Меня, кажется, удерживало одно: чувство, что я борюсь с каким-то невидимым чудовищем, холодная лапа которого непрестанно прижимает меня к земле и стискивает мне горло, но которому я ни за что, ни за что не хочу уступить. Однако мое моральное сопротивление заметно слабело…

В эти дни я часто бесцельно бродил по улицам, не сознавая куда и зачем иду.

Однажды, в сырой и холодный день ранней осени, ноги занесли меня на длинную глухую улицу, где почти не попадались люди. В одном месте я прошел рядом с двигавшимся мне навстречу пешеходом и, как это часто бывает, лишь минуту спустя осознал то, что мои глаза четко схватили. Это была физиономия Фомы Петровича Мешкова: он поглядел на меня с любопытством, и, когда мы разошлись, по его губам скользнула нехорошая усмешка, жестокая и злорадная.

Внезапно, не задумываясь, я повернул назад. Недалеко перед собою я увидел одинокое серое пальто и в несколько шагов поравнялся с ним.

Не знаю, какое у меня было лицо, но Мешков явно испугался. Я подошел к нему вплотную и схватил его за ворот.

– Слушайте, – сказал я глухо и угрожающе, – заберите его обратно. Иначе я вас убью.

– Кого… что? – белыми губами пролепетал Фома Петрович, – Вы с ума сошли!

– Тем лучше, тогда меня не казнят за убийство. Терять мне нечего, но я не умру, не разделавшись с вами. Заберите себе назад вашего монстра, или… я вас убью безо всякой жалости: это будет скверная смерть.

Без участия сознания, я с такой силой тряхнул Мешкова, что он зашатался и ударился о стену соседнего дома. В следующую минуту я повернулся к нему спиной и удалился большими шагами.

Совершенно не помню, как я дошел домой. Ни какой дорогой, ни что я видел по пути, ни о чем думал. У себя в комнате, в нижнем этаже отеля, я присел к столу, не зажигая света, хотя уже начинало смеркаться. Меня била нервная дрожь от гнева, от бессильной ярости. Наступающий вечер наводил на меня ужас: провести его в одиночестве мне представлялось непереносимо тяжелым. На улице еще не совсем стемнело, и я заметил через окна какую-то черную фигуру, неуверенно пересекавшую двор. Присмотревшись внимательнее, я различил рясу православного священника, седые волосы и короткую белую бороду.

В одно мгновение я выскочил за дверь.

– Отец Никанор! – вскричал я, подбегая под благословение. – Как это вы вспомнили обо мне? Да разве вы в Париже?

– Был в провинции, но вот уже две недели, как приехал. Ходил тут по соседству в церковь и подумал вас навестить и узнать, как вы поживаете, – говорил, входя в мою комнату, отец Никанор, улыбаясь той скромной, слегка застенчивой улыбкой, которая придавала ему особое очарование.

Мой духовный отец, как многие священники в эмиграции, не смолоду выбрал духовную карьеру. Талантливый писатель, томик новелл которого принадлежит по праву к лучшим созданным за границей произведениям русской литературы, поражающим тонкостью и глубиной психологического анализа, внезапно для всех окружающих, в расцвете сил принял сан и без сожаления оставил открывавшуюся перед ним дорогу к известности и благополучию.