Два Парижа — страница 26 из 93

– Ну, расскажите, как идут у вас дела? – спрашивал священник, садясь. – И прежде всего скажите, аккуратно ли ходите в церковь и причащались ли на Пасху?

– В церковь хожу, а исповедоваться, правду сказать, батюшка, мне без вас не хотелось. Как-то неприятно идти к другому…

– Это уж совсем напрасно, – с укоризной покачал головой отец Никанор. – Какая же разница? А так, есть ли какие-либо перемены в вашей жизни?

Его ласковый участливый взгляд и этот простой человеческий вопрос будто сняли печать с моей души, будто открыли во мне какой-то внутренний шлюз. Короткими, прерывающимися фразами, останавливаясь и поспешно вновь подхватывая нить повествования, я рассказал ему всё, что изложено выше. Отец Никанор слушал меня молча, не прерывая ни одним словом, задумчиво опустив голову.

– И почему со мной одним должны случаться такие дикие, кошмарные происшествия? – воскликнул я с яростью, ударив кулаком по столу, когда вся история была закончена.

– Почему же с вами одним? Это бывает, – тихо сказал священник.

Я взглянул на него: в глубине его бледно-голубых глаз мерцал усталый, но мудрый опыт веков.

– Самое нехорошее, – продолжал он после короткой паузы, – это, что вы во всем кругом виноваты. Православному христианину незачем бояться демонов: они бессильны сделать ему вред, пока он не подпадет под власть греха. Но вы… что за нездоровый интерес вас потянул к этому теософу? Разве вы не слышали, что есть вещи, о которых и знать не надо доброму христианину? И хуже того: зачем вы задумали бросать вызов силам зла? Я лучше вас вооружен: я – иерей, но если я вступаю иногда с ними в борьбу, то лишь по долгу службы. А вы, без опыта и знаний, кинулись им в пасть… И потом, почему, почему вы не искали помощи там, где ее только и можно найти?

Тонкая рука отца Никанора пошевелила блестящий крест у него на груди.

– Виноват, батюшка, – только и сумел вымолвить я, и не мог ничего прибавить.

Отец Никанор добродушно покачал головой.

– Да вы не отчаивайтесь, – сказал он бодрым тоном. – Грех ваш больше от неведения; и не такие прощаются. Наш Бог это ведь не языческий Молох или Джаггернаут, это – Бог любви и всепрощения. Приходите-ка завтра ко мне в церковь, благо тут недалеко, на исповедь, а потом отслужу я у вас молебен. Этого нечистая сила страсть как не любит! – пошутил отец Никанор.

* * *

На следующий день, когда, после молебна, отец Никанор широким жестом благословил меня, и его черная ряса исчезла за воротами, меня охватило непередаваемое чувство облегчения. Даже погода изменилась, и веселое солнышко заиграло по крышам и окрасило в розовый цвет камни двора.

Мне захотелось пойти погулять или куда-нибудь в гости, но из этого ничего не вышло. Во дворе заскрипели ворота и оттуда, где недавно скрылся мой духовник, появилась, помахивая тросточкой, высокая, худощавая, слегка сгорбленная фигура в коричневом пиджаке. Я мигом узнал Вадима Александровича Скавронского, одного из самых видных лидеров монархического движения.

Едва я успел открыть дверь, как он уже переступил порог и пожимал мне руку.

– Ужасно рад, что застал вас дома, дорогой мой, – говорил Вадим Александрович, опускаясь на поспешно придвинутый мною стул. – Что это вас так давно нигде не видно? Я уже сколько времени собираюсь к вам зайти, да ведь вы знаете, я живу за городом и когда попадаю в Париж, мне приходится прямо разрываться на куски, чтобы везде поспеть. Но сегодня у меня есть к вам дело. На будущей неделе я устраиваю большое монархическое собрание, и вы непременно должны выступить с докладом. Я хочу вам предложить тему: «Монархическая идея и воспитание молодежи». Вы ведь, кажется, интересовались этим вопросом?

– Вряд ли мое выступление пойдет вам на пользу, Вадим Александрович, – горько усмехнулся я, – разве вы не знаете, что в ваших кругах меня считают за советского агента?

Вадим Александрович ласково похлопал меня по плечу.

– Вот что значит молодость! – сказал он благодушно: с высоты его шестидесяти с большим лишком лет мои тридцать, очевидно, ему рисовались ранней юностью. – Да разве вам не известно, что тут в этом обвиняют всех? Меня самого многие твердо зачислили в жидомасоны. Что поделаешь, для известного рода монархистов все люди с образованием выше гимназического – жидомасоны. А у нас с вами ведь высшее. Я порой думаю, что я потому вас так люблю, что мы с вами питомцы одной alma mater, славного Петербургского университета… Ну, а если вы боитесь враждебного приема со стороны аудитории, – по-моему, впрочем, совершенно напрасно, – то я вам напомню, что политический деятель должен уметь выступать перед всякой аудиторией, не только перед дружеской. Помню, в мои студенческие годы…

Как все люди его возраста, Вадим Александрович любил поговорить, но, надо отдать ему справедливость, его рассказы и воспоминания бывали всегда исключительно интересны. Мы просидели вместе часа четыре, выпили по такому случаю пару бутылок вина, и оно, может быть, способствовало отчасти тому, что я твердо обещал Скавронскому, что приду и выступлю на его собрании.

* * *

Когда я переступил порог большого зала Sociétés Savantes[59], меня поразили царившие там шум и оживление. За более, чем полгода, я отвык от атмосферы политических собраний, когда-то бывшей для меня повседневной. Но и действительно, на этот раз сборище было многолюдным: Скавронский сумел его толково подготовить.

Множество знакомых, один за другим, весело подходили ко мне здороваться, и мне стало казаться, что мои опасения были сильно преувеличены. Похоже, что тут и думать забыли о подозрениях против меня.

На трибуне появился между тем Скавронский и начал речь. Говорил он, как всегда, мастерски. Я заслушался, и меня поразило неожиданностью, когда он, кончив вступительное слово, назвал меня в качестве первого оратора.

Едва я взошел на эстраду, мною овладело вдруг то чувство, которое я испытывал всего раза три в жизни и которое не могу назвать иначе, как вдохновением. В такие моменты слова льются сами собою, безо всякого усилия или колебания, и каждое падает точно, куда должно было упасть. Наступает вдруг полная связь с публикой, словно держишь ее душу в руке, и уверенность, что она тебя понимает. Несколько раз меня прерывали аплодисменты, а когда я кончил, последовало нечто похожее на овацию. К концу собрания я был чуть ли не единогласно избран в комитет новой, создавшейся тогда монархической организации, и несколько заслуженных политических деятелей в теплых словах подчеркнули мои заслуги перед царем и народом. Всё это не было для меня новостью: бывало такое и прежде. Но всё же я возвращался к себе в сильно приподнятом настроении.

Под мою дверь была подсунута какая-то записка. Я заметил отпечатанный на машинке адрес и почувствовал некоторое недоверие. Уж не повестка ли в полицию за нарушение каких-нибудь неведомых правил? Или не требование ли денег в уплату Бог весть какого налога?

Однако, конверт таил в себе совсем другое. Это было официальное уведомление французского Научно-Исследовательского Центра, что, согласно состоявшемуся постановлению ученого совета, мне предоставляется на годовой срок (с возможностью дальнейшего продления) стипендия для продолжения научной работы… стипендия, сумма которой поразила меня своей неожиданной величиной…

Было странно подумать, что этот клочок бумаги не только начисто отметал все мои ежедневные заботы о мелком приработке, о грошовых ежедневных расходах и о расплате со срочными долгами, но и открывал передо мною путь к академической степени и в будущем те возможности, о которых я когда-то мечтал, но потом и думать забыл.

Многие скажут, что в минуты горя предпочитают оставаться наедине, никому не показывая свои страдания. Но радость – это уж свойство человеческой натуры – всякому хочется разделить с другими: нельзя веселиться без людей. Я почувствовал, что невозможно было бы провести этот вечер среди четырех стен моей комнатушки.

На собрании я купил номер «Русской Зари» и сейчас с нетерпением его развернул; мне не пришлось искать долго: ранней осенью, в начале сезона, в субботу и воскресенье, всегда где-нибудь да есть бал или спектакль. Так и сегодня, в русской гимназии должна состояться какая-то вечеринка молодежи.

* * *

Не умея танцевать, я нередко бывал прежде на балах и вечеринках. Самый вид молодежи, ребят и девушек, с их веселым доверием к жизни, с их инстинктивным дружелюбием, всегда радовал меня, придавал мне энергию, которую, наоборот, пребывание среди старых политиканов словно бы высасывало.

Правда, у меня на душе шевелилось в такие часы щемящее чувство, что для меня эта пора жизни безнадежно кончена, но всё равно я шел на эту боль.

На этот раз я скоро поймал себя на том, что мой взор невольно следует без отрыва за одной из девушек среди всех тех, которые кружились в танцах, перебегали через зал, сидели в уголках и болтали, стоя в оживленных группах. Ее гибкая, подвижная фигура и падавшие на плечи каштановые кудри привлекли мое внимание еще прежде, чем она обернулась, и я увидел лицо с тонкими, нервными и умными чертами. Они не были особенно правильными, но в ее больших живых глазах сияла радость жизни, сразу меня покорившая.

Наши взгляды встретились, и я, чувствуя, что пунцово краснею, поспешно отвернулся. Никакой враг не смог бы мне сказать и половины вещей, которые я себе говорю в подобных случаях! Что я уже слишком стар, чтобы думать о любви, что я никогда в жизни не имел успеха у женщин и что не теперь мне на него надеяться, да еще у девушки, которая принадлежит к совершенно иной среде, где я всегда останусь нежелательным чужаком… Мною овладело желание незаметно уйти, и я выбирал момент, когда будет удобно протолкаться между танцующими парами и теснящейся у стен публикой.

В этот момент женский голос подле меня назвал мою фамилию.

Передо мною стояла элегантная дама лет сорока, которая, широко и приветливо улыбаясь, смотрела на меня большими темными глазами.