Два Парижа — страница 34 из 93

Шемахановых, и как еще убили… и говорить не хочется… а сынишку их, годовалого либо двухлетнего, отмолила у общества одна сердобольная старушка; что с ним потом стало, никогда не слыхал. – Димитрий Алексеевич, глубоко ушедший в воспоминания, покачал головой.

– В царское время к таким делам отношение было суровое. Всех, кто приложил руку к самосуду, заслали на каторгу; не один двор в станице Новоандреевской захирел с той поры. А дом Шемахановых на Черной Балке так и остался пустой… Случилось мне в годы гражданской войны проехать теми краями, еще подростком, вместе с отцом и несколькими другими казаками; спасались мы от красных… Мрачное, недоброе место! Эх, вы не знаете, как хороша бывает летом наша степь; красивее, может, нет природы на свете, чем наша…

Димитрий Алексеевич, как все казаки, был пламенным поклонником всего, связанного с его родной областью.

– Только вот этот ее угол… Никогда в жизни не видал ничего безотраднее. Огромный овраг, с опасно осыпающимися берегами, точно западня для неосторожных людей и скота… иссохшая, выжженная солнцем, бесплодная земля… черные развалины дома… что-то во всем этом было такое зловещее и тоску навевающее, что не только я, мальчишка, а и мой покойный отец, – а человек он был бесстрашный! – не могли стряхнуть с себя беспокойства. Помню, как жутко выл ветер в этих просторах, какой холод он на нас нагнал вдруг… как сразу потемнело небо в этот вечер… как мы все, не сговариваясь, стали подгонять усталых коней, зафыркавших внезапно, будто вблизи почуяли волка…

* * *

Я пришел к Ле Генну раньше, чем собирался, и первым делом засыпал его вопросами о судьбе автора прочитанной мною тетради. Он, однако, заставил меня сначала изложить ее содержание, и с особым интересом слушал, когда я повторил ему рассказ Димитрия Алексеевича.

– Ведь вот, я вас не предупредил, – сказал он потом, видимо, упрекая себя за недостаток внимания, – что эта тетрадь лежит у меня чуть не два года. Мне только хотелось кое-что уточнить. Шемаханов сидит в заведении для душевно больных – и между прочим, первоклассном: в клинике моего друга, профессора Морэна, который находит его случай крайне интересным. Впрочем, о выздоровлении не может быть и речи: наоборот, периоды ясности делаются у него всё более редкими, начиная с кризиса, который он пережил при аресте (между прочим, мы его сняли с крыши: нелегкая была работа!). В старые годы его сожгли бы, конечно, на костре, но я не уверен, в глубине души, что для него это не было бы лучше.

Ле Генн глубоко затянулся папиросой.

– Что до его заболевания, – продолжал он, – у меня на этот счет своя теория, и именно относительно нее мне и хотелось с вами посоветоваться. Признаюсь, впрочем, что вы внесли в дело новые данные, которые колеблют ее основания. Я рассуждал так:

Вы знаете, что у европейских народов есть комплекс презрения ко всем цветнокожим. Отмечу с некоторой гордостью, что у французов эта гнусная идеология развита сравнительно мало: зато уж у англосаксов! Что до русских, им это извращение, сколько я могу судить, органически чуждо: их история шла иными путями, и они строили свое государство и свою культуру на совершенно другой основе. Однако, по моим наблюдениям, те из русских, которые попадают в европейские колонии, нередко заражаются предрассудками окружающей их западноевропейской среды. И вот тут-то и происходит любопытное явление, имеющее себе аналогии в истории. Вы помните, конечно, о туземцах тихоокеанских островов, которые целыми племенами вымирали от гриппа или кори? У них не было иммунитета, выработанного в Европе многими поколениями. Так и в духовном плане, русский может усвоить вирус нашего западного комплекса превосходства в особо резкой и болезненной форме. Что, на мой взгляд, и произошло с Шемахановым. Он, вдобавок еще, практиковал полное воздержание от сношений с женщинами, что само по себе не всегда безопасно. О нет, – успокоительно добавил Ле Генн, – это бы ему не повредило, отдельно взятое, но в условиях полного одиночества среди туземцев, которых он не то, что презирал, а принуждал себя презирать, в которых не хотел видеть людей, это породило у него анормальное раздвоение личности. В свои периоды лунатизма, он стремился уничтожить именно тех негров, к которым чувствовал в себе любовь или симпатию в сознательной жизни. Мадемуазель Дюпюи – между нами, какая очаровательная девушка! – тоже ведь имеет в себе примесь черной крови. Между прочим, я навел справки, и, несмотря на долгий срок, с успехом: в Марселе, в отеле, где он остановился, убили молодую негритянку. Что для меня явилось неожиданностью, это, что у Шемаханова была, сверх всего, наследственная отягощенность. Век живи, век учись… Я даже не подумал искать в этом направлении.

Ле Генн взглянул на меня и рассмеялся: но его обычно заразительный смех на этот раз звучал безрадостно.

– Не подумайте, что я впал в материализм и рационализм. Без всякого сомнения, в него вселился дьявол. Но дьявол-то не всегда и не во всякого может войти: он вечно ждет и ищет, пока ему не представится подходящая почва…

Шаги на лестнице

Ночь. Мост. Фонаря свет.

Шаги за спиной. Никого нет.

Владимир Злобин[67]

– Что это с вами сегодня, Таня?

Мелодический голос девушки, с которой я сидел в углу зала Русской Консерватории, звучал какой-то странной рассеянностью, и ее васильковые глаза смотрели, казалось, не на меня и не на шумевшую вокруг вечеринку, а куда-то глубоко внутрь себя. На мой вопрос она только слегка вздрогнула да оправила с тем же отсутствующим видом белокурую волну волос, двумя струями падавших на плечи по бокам нежного овала ее лица.

У нас давно установились товарищеские отношения, хотя за суетой парижской жизни я разве раз в два-три месяца находил время заехать в их дом, где меня встречали очень радушно. Зато гораздо чаще, и со взаимным удовольствием, мы сталкивались на балах и вечерах; и сегодня мне было ужасно приятно различить в толпе ее головку цвета ржаных колосьев. Но почему она словно не в себе? Уже несколько раз она отвечает мне невпопад…

– Как здоровье Никодима Васильевича и Марфы Михайловны? И как идут дела у вашего брата?

– Благодарю вас, мама с папой здоровы. Вася сейчас очень занят, готовится к экзаменам…

Я недовольно покачал головой.

– Будто вас подменили! Меньше месяца назад мы, помню, разговаривали здесь же, на такой вечеринке – и вы были совсем другая; живая, веселая, беззаботная…

Она вдруг быстро взглянула на меня.

– Да, с той вечеринки, с той самой, всё и началось, – вырвалось у нее.

– Что началось? – необдуманно и не слишком деликатно спросил я.

По ее чертам стремительно скользнуло беспокойство, точно она выдала себя, – и сомнение – не уйти ли обратно в свою скорлупу? Потом они вдруг осветились ясной дружеской улыбкой – и девушка доверчиво положила свою руку на мою.

На эстраде певица кончила свое выступление, и под звуки вальса я мог без помехи слушать журчавший, как вода быстрого ручья, рассказ. Еще одна странная история!

* * *

– Я вышла тогда из Консерватории одна и торопилась попасть на метро, пока оно не закроется. Рю де ла Манютансьон, куда я завернула, была в этот час совершенно пустынна, и только у подножия длиннейшей лестницы – знаете, которая ее соединяет с авеню дю Президан Вильсон, – мне попалась одинокая человеческая фигура. Это был молодой мужчина, и он шел навстречу мне. Мы поравнялись под самым фонарем, и я отчетливо увидела его лицо… и сейчас его вижу, как живое… Я никогда в жизни не видела такой красоты и выражения такого страдания… Не отчаяние, не физическая боль, а застывшая горькая скорбь… Кроме лица, я почти ничего не заметила; он, должно быть, был в каком-то длинном черном пальто. Минуту мне казалось, что он со мной заговорит. Но незнакомец промолчал, и я вступила на лестницу. И почти тотчас за моей спиной послышались догоняющие меня шаги. Я невольно пошла быстрее – но шаги эти участились. Внезапно мной овладел беспричинный страх, и я бросилась бежать вверх, туда, где, я знала, ждет меня большая и людная улица.

Все это было как в кошмаре, нереально и полно давящей жути. Бледный свет луны… желтые пятна фонарей среди легкой дымки тумана… всё приближающиеся звуки бега за спиной и оглушительный стук моего собственного сердца…

Безумным усилием я достигла верха лестницы. Всё продлилось одну или две минуты, показавшиеся мне вечностью. Я уже слышала шум автомобиля и французские фразы шедшей мимо меня запоздалой пары. Задыхаясь, прижав руку к сердцу, я остановилась и обернулась… Надо сказать, что мне в душе всё время, пока я бежала, хотелось оглянуться, и в то же время какой-то внутренний голос меня от этого удерживал. Теперь я обернулась, и… лестница была пуста.

Я своим глазам не поверила. Где же мой преследователь? Свернуть ему было некуда: по бокам высились стены зданий. Вернувшись назад, даже бегом, он, бывший только что у меня за спиной, не успел бы достигнуть и середины лестницы. Поверите ли, я снова спустилась вниз, прождала еще несколько минут и лишь потом, смертельно усталая и потрясенная, направилась в метро.

Признаться, с тех пор я не нахожу покоя. Эта необъяснимая история меня мучила. Я нарочно несколько раз проходила по той же улице, но ничего не видела, что бы мне подсказало какое-нибудь правдоподобное предположение. Правда… я ни разу не попадала туда в полночь, как в первый раз. Ну, теперь скажите, что вы думаете обо всем этом?

Я поколебался одно мгновение, и прежде, чем я успел найти слова, перед Таней склонился какой-то молодой человек, приглашая на танцы.

Она бросила мне извиняющуюся улыбку и смешалась с толпой танцующих. Вскоре ко мне подошел знакомый, и мы вместе отправились в буфет закусить, выпить и поболтать о политике.

Когда я вернулся в зал, я не мог больше отыскать Тани. Очевидно, она ушла домой. Впрочем, так или иначе, стрелка часов перешла за двенадцать, и вечеринка близилась к концу. Через полчаса я с целой компанией друзей выходил из зала, где только что погас свет – предупредительная мера по адресу не торопившейся расходиться публики.