Два Парижа — страница 38 из 93

Второй рабочий включил большой прожектор, который держал в руках. Яркий электрический луч прорезал душную атмосферу, туман, заплясал, разрежаясь, разрываясь на тонкие волокна, превращаясь в прозрачный дым, но как бы продолжая жить.

Кармелит достал из-под рясы кропило и плеснул внутрь помещения, повторяя слова заклятия. Прошло, должно быть, несколько минут; только его бормотание нарушало тишину.

Лишь одна спираль продолжала теперь конвульсивно свиваться и развиваться, отступив в дальний угол. Мерной, твердой поступью монах двинулся туда. Но на мгновение он будто поколебался.

– Господь не хочет смерти грешника… – прошептали его уста. – Но сказано: отойди от меня, сатана…

Движением Распятия, он рассеял туманную спираль. Потом, повернувшись к рабочим, он дал им знак рукой, и в мгновение ока они кинулись сдирать штукатурку со стен, так что в две-три минуты комната была засыпана известкой, и белая пыль от нее наполнила всё от пола до потолка.

Я видел еще, как отец Франсуа благословил ведерко с краской, стоявшее у двери…

Потом монах и консьержка обернулись ко мне и ласково потянули меня за собою в ее ложу, где напоили крепким сидром и заботливо удостоверились, что я невредим.

– Срок аренды сегодня кончился, – без конца повторяла консьержка. – А я, отец Франсуа, давно ему сказала, что больше не допущу этого дела у нас в доме. Хочет колдовством заниматься, пусть идет в другое место. Я прямо спать не могла, кусок в горло не лез, как подумаю, что там творится наверху… Ну теперь конец, слава Богу…

* * *

Фиден умер в этот самый день. Совпадение? Не знаю. Скажу правду, к этой истории мне не хочется возвращаться.

Лицо на стене

Спать. Уснуть. Как страшно одиноким.

Я не в силах. Отхожу во сны.

Борис Поплавский[70]

– Мне не нравится эта история, Мишель. Не нравится.

– Нет причин преувеличивать, Шарль. Не давай чересчур воли твоему кельтскому воображению. Будем лучше придерживаться фактов.

– И факты хороши. Что-то сатанинское обрушилось на Париж за последний месяц. Я проследил семь случаев потери рассудка при аналогичных обстоятельствах. Тех, для кого это еще не было поздно, я устроил в клинику Морэна, чтобы за ними наблюдать. Но, так или иначе, четверо умерли в первые же два дня; одного врачи признают неизлечимо помешанным. Только двое, мужчина и девушка, подают некоторую надежду.

И пятнадцать мертвых! Все найдены у себя на квартирах, кто в отеле, кто в чердачной комнатушке, один даже в роскошных апартаментах… но все там оставались в момент несчастья наедине. Необъяснимые смерти! Острое истощение, потеря всех сил и разрыв сердца. «Остановка сердечной деятельности», как выражаются врачи на своем профессиональном жаргоне. Несколько человек были еще живы, когда их обнаружили. И вот тут-то начинается самое загадочное. «Лицо»… – пробормотали двое из них. Какое? Чье? Где? Один сказал, что-то про стену. Тупость наших полицейских: разве они сумеют толком записать, что им говорят! Другой упомянул о «старике». Тоже туман, неясность.

Черные глаза Мишеля Элимберри с непроницаемым спокойствием следят за Ле Генном, который, сжав кулаки, бегает взад и вперед по кабинету, произнося несвязную волну бретонских ругательств; среди них, вслушавшись, можно различить слова mab gast и milliget[71].

* * *

– Мне очень, очень приятно видеть, господин Радулеску, что вам лучше. Профессор Морэн говорит, что хочет вас задержать только на несколько дней, в виде меры предосторожности, но что он, в сущности, уверен, что вы уже вполне оправились.

– Позвольте вас поблагодарить, господин инспектор, за вашу доброту и внимание. И вы, и профессор Морэн, выказали мне столько заботы и ласки, что я всегда сохраню к вам теплое чувство и буду смотреть на вас, как на настоящих друзей.

– Ну что там! Не стоит об этом говорить. Но мне хотелось спросить вас теперь, когда ваше здоровье восстановилось, чем вы сами объясняете этот внезапный приступ нервного расстройства, жертвой которого вы стали?

– Есть ли в нем, в конце концов, что-нибудь удивительное? Если вы задумаетесь над жизнью любого из нас, послевоенных эмигрантов из Восточной Европы, то, право, скорее можно удивляться, как это большинство ухитряется сохранить рассудок! Постоянная нужда, тоска по родине, возмущение всем тем, что сейчас творится у нас, по ту сторону Железного Занавеса, и, главное, одиночество… о, какое полное, какое безотрадное одиночество в чужом для нас мире… Вы ведь не обидитесь на меня? Поверьте, я, как мы все, всегда любил Францию, чувствовал ее культуру, как свою… но здесь… решительно, нам нет места в жизни Запада… Кажется порой – я уверен, это ощущение столь многим. знакомо из нашего брата, не только румынам, но и полякам, венграм… да что там! и русским тоже… – кажется порой, что сам Бог нас оставил, предал нас в жертву миру, где царит дьявол… Есть от чего сойти с ума!

– Вы католик, мсье Радулеску? Я вижу, во всяком случае, что вы верующий…

– Православный. Да, конечно, я верю в душе. Хотя я так давно уже не был в церкви… и так сильно порой поддаешься сомнениям…

Мирон Радулеску, стройный, среднего роста мужчина лет тридцати с правильными чертами смуглого лица, окаймленного каштановыми волосами и небольшой, окладистой бородой, поднимает на Ле Генна темно-карие глаза, в которых тоска на мгновение побеждает обычную сдержанность.

– Я вас попрошу об одной вещи, – продолжает тот. – Не сочтите меня неделикатным: это важно; и профессор Морэн меня заверил, что вы теперь вне опасности… Расскажите мне всё, что вы помните об этом вечере, последнем перед заболеванием…

Конвульсивная дрожь проходит по всему телу румына.

– Раз вам это нужно, господин инспектор. Вы знаете, дело было под Новый год. Всегда становится на сердце особенно грустно как раз в эти дни: все кругом веселятся… Засветло еще ничего… но вечером, когда я вернулся в свою мансарду, где царил прямо ледяной холод, совершенное отчаяние меня охватило. Печь затопить мне было нечем, на ужин ничего не было… О, я знал, что всё это не так страшно; через день или два я должен был достать немного денег, и дальше, как всегда бывает, жизнь вновь пошла бы на лад… Но тут всё мне стало противно. Последнее время я для картин выбирал – как-то само собою – жуткие сюжеты: чудовища, спруты, призраки… и, верно, именно от того у меня нервы развинтились. Я бросился на кровать с мыслью, что хорошо бы сразу умереть и покончить со всем, уткнул голову в подушку в смутной надежде заснуть. И тут вдруг я испытал… но это так трудно рассказать… Присутствие чего-то в комнате; но ведь именно этого, казалось бы, мне и хотелось! Однако нет: я нуждался в живом существе, в теплоте. А это было нечто неживое и по ледяному холодное. Я оторвал голову от наволочки, посмотрел кругом… В темноте на стене напротив обрисовалось в каком-то мертвенном голубом свете лицо…

Ле Генн с подлинным состраданием смотрел на то, как у его собеседника капельки пота, которого тот не замечал, медленно катились по лбу – вот-вот они попадут в глаза… Прервать, тем не менее, он не решался, только сжал нервно пальцы обеих рук у себя на коленях.

– Это было лицо старика, с огромной белой бородой, с голым черепом, с густыми пучками седых бровей… но всё, всё это мне рисуется, как сон (или это и был сон?). Что я запомнил навсегда, это глаза, как угли, как буравы… горящие, как, говорят, глаза волков ночью в степи… Вслед за этим… меня, я знаю, нашли наутро без сознания. Но в полубессознательность я, очевидно, впал сразу. Всё остальное – как бред. Нестерпимая, неописуемая мука: будто из меня вырывали жизнь, все мои силы, мою личность, субстанцию моего я. Все члены, все нервы, сердце, мозг разрывались в непереносимой агонии… Больше я ничего не могу прибавить…

– Мне тяжело налагать на вас такое испытание, мсье Радулеску, но… вы художник, и талантливый. Могли бы вы изобразить на полотне то, что вы видели?

В выразительных южных глазах румына вдруг вспыхивает понимание.

– Зачем? Вы… верите, что он существует?

– Затем, чтобы он больше не существовал. Чтобы этот кошмар не посещал других. Существует… в какой мере он существует, это происходит за счет тех, из кого он пьет жизненные силы. Одно я должен вам сказать; перед тем, как браться за это предприятие, необходимо, чтобы вы исповедались и причастились по обрядам вашей церкви, и пока вы не кончите, старайтесь ни в чем не преступать ее закона.

Художник задумчиво склонил голову.

– Спасибо за хороший совет, инспектор. Я и сам думал сходить в наш храм на Жан де Бовэ. Следует поблагодарить Бога за мое спасение. А для вас и для торжества справедливости я выполню ваше поручение как могу лучше.

* * *

– Итак, мадемуазель Пикар, прежде чем вы окончательно оставите эту клинику, угодно вам будет рассказать мне, что с вами, собственно, случилось? Но откровенно, как священнику на духу! Гм… Я вижу, что вам это мало говорит. Как на сеансе психоанализа!

Николь Пикар была рослая, довольно полная, хорошенькая двадцатилетняя девушка с великолепными белокурыми волосами.

– Вы были одна в вашей комнате? В Сите Университер, в ту ночь. И что произошло?

Студентка стрельнула на Ле Генна быстрым голубым взглядом. «А глаза у девочки умные!» – подумал тот.

– Я вернулась очень поздно, с бала, и в страшно подавленном настроении. Дело в том, что Жак, мой поклонник, студент-математик, мне изменял уже давно, и на этот раз я увидела, что между нами наступил полный разрыв. Может быть, в других обстоятельствах я не придала бы этому большого значения. Но тут как-то всё сложилось одно к одному… Я целый год провела очень весело, танцевала, развлекалась в обществе и теперь, наверное, просто почувствовала реакцию, и жизнь мне показалась бессмысленной и ненужной.