– Лучшее, что еще можно сделать, – продолжал он, подумав, – это найти какую-нибудь христианскую реликвию, из рук мученика или настоящего аскета… и потом ваш друг должен ее всегда носить при себе. Я бы даже мог вам дать… у меня хранятся привезенные мне с родины четки кардинала Миндсенти; но вот… в таких делах важно, чтобы святыня подходила к вероисповеданию, а ваш профессор ведь не католик. Подумайте сами…
Я горячо поблагодарил Керестели; я уже знал, куда теперь обращусь.
Странно подумать, что меньше чем в сотне километров от Парижа существует такая глушь! Горы, крутые обрывы… бесконечно глубокая долина открывалась теперь из окна вагона; серебристая полоска речки и зеленоватые болота лишь изредка бывали видны на миг среди изумрудных лесов.
Свято-Николаевскую пустынь, маленький русский монастырь, приютившийся на одном из этих холмов, я не имел шанса разглядеть из поезда, и лишь признал купу высоких деревьев, за которыми располагалось знакомое мне двухэтажное белое здание, служившее приютом десятку старых монахов.
Через полчаса отец Досифей принимал меня со своим обычным добрым и искренним гостеприимством и, суетясь, угощая, рассказывал свои новости и спрашивал о моих.
Однако, когда я выразил ему свое желание видеть схимника Доримедонта, его вид сразу стал серьезным, и он бросил мне почти испуганный взгляд из-под густых белых бровей.
– Уж это не знаю, – произнес он нерешительно, гладя седую бороду, – не очень-то он любит, чтобы его беспокоили. Сердит бывает; может и прогнать… Да вам по какому делу?
– Очень важное дело, батюшка. Можно сказать, о спасении человеческой жизни речь идет. Видите, нарочно из Парижа за тем приехал.
– Ну, коли так, ничего не сделаешь. Попробуем; рискну ему доложить.
Час спустя мы карабкались уже по глухой узенькой тропинке, извилинами подымавшейся по крутому склону горы. Кругом был сущий рай; благоухание цветов наполняло воздух, многоголосое птичье щебетание стояло в ушах. Высокие кусты закрывали вид с обеих сторон, и только иногда, раздвинув их, можно было посмотреть вниз на казавшиеся лиловыми верхушки деревьев под откосом. Жара стояла невероятная, и мы оба поминутно утирали пот со лба.
– Далеко еще? – не вытерпев, спросил я наконец.
– Почти что пришли уже, – приглушенным голосом отозвался мой спутник.
И правда, через несколько минут всего мы очутились на просторной пологой поляне, окруженной мелколесьем и кустарником. С одной стороны в глубине ее замыкал почти отвесный обрыв, и в его известняковой поверхности жутко чернело отверстие пещеры…
Мы робко приблизились. Отец Досифей, к некоторому моему удивлению, заметно волновался при мысли потревожить старца. Но ему не пришлось и одного слова вымолвить…
На пороге выросла вдруг странная для взгляда фигура – я видел Доримедонта в первый раз в жизни. Пустынник низко пригибался к земле, так что мне прежде всего бросились в глаза широкие плечи, с которых спадала старая, ветхая, и во многих местах порванная ряса, украшенная, как и его клобук, белым изображением черепа и костей, а уже затем его босые ноги, тонувшие в высокой траве лужайки.
Черные, как смоль, хотя схимник был уже очень стар, нерасчесанные волосы и борода густой волной сбегали вниз, нависая чуть не до земли. Когда же он поднял бледное лицо, я невольно глубоко поклонился, не меньше, чем в пояс; темные горящие глаза мне посмотрели точно бы прямо в душу.
– Знаю, чего ты хочешь, – сказал отшельник, благословляя меня издали, – так и быть; помогу. Но ты скажи Григорию Александровичу, что он и сам должен о Боге помнить; не так уж и молод; поретивее бы ему след молиться и поменьше о мирской суете заботиться. Вот, как пришло испытание, так оно и сказывается. Ну, лет пятнадцать он еще проживет.
Он говорил так, будто продолжал только что прерванную беседу, словно я его предупреждал о посещении и заранее рассказал его цель; и это наполнило меня чувством благоговейного ужаса, от которого я онемел.
– Пусть носит и никогда не снимает! – деловито закончил анахорет, протягивая мне обе руки. В его ладонях, выглядывавших из широких и длинных рукавов, я увидел большой деревянный крест, который я, подойдя ближе, почтительно поцеловал.
Через несколько мгновений, не прибавив ничего больше, старик исчез в пещере. Мои глаза, сквозь стоявший там внутри полумрак, различали только грубо сколоченный стол и на стене какой-то образ, перед которым Доримедонт опустился на колени и замер.
Отец Досифей осторожно потянул меня за рукав, шепотом объясняя, что схимник может в таком положении пребывать целые дни и тогда нельзя ему мешать…
Я чувствовал себя почти неловко перед лицом горячих благодарностей Алферова, которые тот, казалось, не знал, как и выразить. Но в то же время я не мог сдержать довольной улыбки и не испытывать внутренней радости при виде перемены, происшедшей с ним за несколько дней.
Теперь он помолодел не меньше как на десять лет, и явно испытывал буйный прилив сил и энергии.
В сотый раз он принимался рассказывать мне все ту же историю.
– Несмотря на все надежды, я заснул в эту ночь с чувством обреченности и бесконечной усталости. Накануне клинок уже почти коснулся моей груди… я был уверен, что до рассвета он вонзится мне в сердце.
Доктор мне недавно сказал, что с сердцем у меня нехорошо и надо быть осторожным. Значит, с точки зрения медицины, это будет разрыв сердца на почве переутомления, – сказал я себе с горечью. Что же, наука всему умеет подыскать естественное объяснение… даже самым противоестественным вещам.
Сразу, как я заснул, или так мне представилось, фигура мстителя возникла передо мной, рядом со мной.
Я видел подле своего лица его – неумолимо жестокую маску, и на ней выражение дьявольского злорадства; видел, как он занес меч и опустил его на мою грудь…
Раздался звон…
Закрыл я на мгновение глаза или потерял чувства? Во всяком случае, миг спустя я вновь глядел на это лицо, на котором теперь читалось безграничное удивление и яростное разочарование.
Страж гробницы отступил назад, и я увидел, как он с изумлением глядит на обломок оружия у себя в руке, как затем он подобрал что-то с полу…
Дальше я ничего не помню. На утро я проснулся полный бодрости, с волчьим аппетитом, с иррациональной, несказуемой радостью в душе. Всё происшедшее после возврата из экспедиции казалось мне сном, диким кошмаром; зато значение моего открытия, достигнутый мною успех, перспективы впереди – всё это так и пело во мне.
Да, теперь я могу отдохнуть и собраться с силами, а потом впереди еще столько интересной, замечательной работы! Ведь надо классифицировать все находки, а затем я собираюсь написать научный труд… о, это будет самая важная, самая значительная из всех моих работ. Я в нем изложу мою новую теорию относительно… Но нет, не стоит рассказывать вам заранее. Вы прочтете, когда книга будет издана.
Вообразите себе, что скажет тогда профессор Блюменгартен!
Григорий Александрович весело потирал руки, думая о посрамлении для своего главного соперника в области египтологии.
Мне представлялось, что с темой о только что отведенной от него угрозе покончено совсем. Но он к ней неожиданно вернулся еще раз.
– Можно бы было предположить, что всё, что случилось со мной за последнее время, были только галлюцинации, результат нервной депрессии после чрезмерного напряжения и волнений. Но я скажу вам одну вещь, которая разрушает подобную гипотезу… Вчера я был в музее, где хранится привезенная мной из Египта статуя стража могилы фараона, и хранитель мне со смущением рассказал, что непонятным образом в течение ночи, несколько дней тому назад, поломался меч, который изваяние держало в руке. На утро его нашли разбитым надвое; половина клинка лежала на полу у подножия статуи.
Тамплиеры
You, mister Marchant, who have penetrated into such wonderful arcana of forbidden…
Среди русских эмигрантов в Париже женщины заметно интереснее мужчин. Грядущие исследователи, может быть, напишут трактаты о патологии беженской жизни, о тех изменениях, какие постигают психологию людей, оторванных от родины и брошенных в чуждую им среду иностранцев, глубоко отличных от русских характером и воспитанием, да еще, кроме того, в большинстве случаев в среду, им социально неподходящую, с которой у них нет почти ничего общего. Результатом часто является или деклассирование, когда прежний дворянин и офицер способен вести разговор только о клиентах своего такси, о поломках и штрафах, являющихся повседневными терниями его ремесла, или надлом и бессильная озлобленность людей, чьи мысли только и могут с разных точек зрения пережевывать прошлое и слать яростные нелепые анафемы иностранцам, масонам, большевикам и всяким «темным силам», о подлинных особенностях коих у них существует лишь весьма туманное представление.
В области политической работы это ведет к краснобайству, производящему самое тоскливое впечатление на всякого свежего человека. Сойдясь, чтобы обсудить устройство собрания, выпуск газеты, создание новой организации, пять или шесть общественных деятелей с убийственным однообразием, один за другим, начав с деловых предложений или критики, сбиваются затем на воспоминаниях по схеме: «У нас в Галлиполи»… «Когда я командовал полком на австрийском фронте»… или «В кадетском корпусе, где я учился»… Удачно, если у хозяина квартиры есть жена, и если она не слишком благоговеет перед своим благоверным, тогда она почти непременно перебьет эту болтовню: «Господа, ведь вы хотели говорить о деле; а так мы за весь вечер ничего не решим».
Принадлежит ли заслуга вечно женственному или особым чертам русской женщины, но парижские дамы, хотя на их плечи тяготы изгнаннической жизни падают с особой остротой, гораздо чаще, чем их супруги, способны поддержать беседу о литературе и искусстве, о жизни и любви вообще, словом, о вещах, о которых испокон веков полагается дискутировать в салонах; и они в этом глубоко правы, так как если бы вместо этого обсуждать поднятие цен, трудность найти работу и тому подобное, было бы в десять раз тяжелее.