Два Парижа — страница 45 из 93

Софья Димитриевна была одна из дам, с кем мне особенно приятно было время от времени поболтать, благодаря ее широкой общей культуре, отсутствию какой бы то ни было узости и фанатизма. Ей не пришло бы в голову, например, как некоторым другим, распределять русских писателей в первую очередь по их политическим взглядам, и на основании этого, скажем, ненавидеть Некрасова или Рылеева за то, что они были левыми, и восхищаться Тютчевым или Хомяковым за то, что они были правыми.

Однажды вечером мы сбились на оценку русских поэтов так называемого «серебряного века».

– Мне кажется, – сказала моя собеседница, – что есть вопрос, о котором хотя и очень много писали, но никогда – достаточно исчерпывающе, а он стоил бы специального глубокого анализа. Этот вопрос – прикасание всех тогдашних поэтов к сфере запрещенного и нормально недоступного человеческому разуму. Кажется, почти ни одного не назовешь, кто бы не предпринимал экскурсий в сверхчувствительное и сверхъестественное и чьи сочинения не носили бы отпечатка оккультных опытов. И легко заметить, что тут речь идет не об интуитивном проникновении гения в потустороннее, не о тех чувствах, какие могли Лермонтову и Пушкину подсказать вдохновенное богословие «Ангела» и «Пророка». Нет, у Брюсова, Блока, Сологуба ощущается мистическое соприкосновение с иными силами, и это прикосновение они, несомненно, купили опасными поисками, магическими приемами, отчасти описанными в их книгах. Я глубоко уверена, что «Огненный ангел» есть не только роман, но и ключ к постигнутым тайнам, о которых автор не решился сказать прямее. Эти arcana[77], спрятанные у него в уме, требовали выхода – вот он их и вложил в роман из средневековой жизни… при внимательном чтении ищущий найдет там многое; а кто проследит карьеру Триродова в сологубовской прозе, еще больше. Блок был откровеннее других, и о своем мистическом опыте говорил почти открыто… А масса их последователей, с меньшим талантом, но иногда с еще большей смелостью бросавшихся на штурм запечатленных врат в страну мрака? Есть стихи и романы этого времени, при чтении которых мороз пробегает по коже… иные написаны или суконным языком, или заумным… но, не знаю, как другим, а мне такие-то всего страшнее читать. И если пороешься в биографиях, то и дело находишь подтверждение своим догадкам: безумие, самоубийство, преступление и извращение, ранняя таинственная смерть… Но они определенно кое-что знали, недоступное обыкновенным людям; и это знание они купили дорогой ценой. Следы же исканий видишь везде: с добросовестностью ученых, с пафосом верующих русские интеллигенты обшарили библиотеки, на всех языках мира читали процессы инквизиции, трактаты средневековых схоластов, отрывки философов античности, отчеты этнографов… обхаживали Россию, ища пережитки ведовства и чародейства… Как бы интересно подвести итоги всей проделанной ими работы!

– Но думаете ли вы, – спросил я, – что всё это шло под знаком черной магии? Не говоря уже о том, что ими могло руководить просто желание собрать экзотический материал и поразить им читателя, не исключено, что мы имели здесь дело с белой магией, то есть применением власти над спиритическими силами для добра?

– Из таких-то источников белая магия, как у них? – улыбнулась Софья Димитриевна. – Да и применяя к ним изречение: «По делам их познаете их» – получаешь скорее пессимистический вывод. Один был, пожалуй, среди них, кто знал все до глубины секреты зла, но служил только добру; зато он и был сильнее всех… Белая магия – это религия, сила молитвы, а кто из них тогда, кроме Гумилева, умел и мог молиться? Недаром и вера его была христианская и православная: он знал о «черных богах» и помнил, что бороться с ними надо «нательным крестом», и не искал истицы в темном откровении древней Атлантиды, в отблесках ее старой и страшной культуры на соседних великих материках, в обрядах Анахуака и преданиях туарегов[78].

– Послушать вас, остается порадоваться, что от этого периода у нас ничего не осталось и что он не дал еще худших последствий! – воскликнул я.

– Не могу согласиться ни с тем, ни с другим. Почему ничего не осталось? Разве – среди нас не живут люди того же круга, принимавшие интимное участие в тогдашних радениях и черных мессах? Стоит ли думать, что они не хранят и не развивают дальше эзотерические учения, бывшие в ходу в те дни? А что до последствий… разве не произошло самое худшее из возможного? Разве их упражнения не вызвали из хаоса страшные силы, залившие Россию кровью, потрясающие мир и всюду истребляющие всё светлое, что есть в людях и нациях?

Я замолчал, не находя возражений. С такой точки зрения я никогда еще не смотрел на вещи, и ее странная логичность меня поразила.

– Заметьте еще другое. В истории есть ряд аналогий. Атлантида, по многим легендам, погибла из-за того, что предалась чудовищным культам крови и блуда, и если мы допустим, как считают многие ученые, что кое-что из ее цивилизации продолжало жить у ацтеков и майя, – ее вероучения должны были иметь поистине пугающий характер. Перед Великой Французской революцией высшее общество было охвачено эпидемией волхований и профанаций, кое-что о которых для нас сохранили мемуары современников и архивы судов; по всей Европе проходила зловещая мистическая волна тайных обществ; падению Рима предшествовали Гелиогабал, мистерии Митры и проникновение в быт Империи ряда невероятных восточных религий, подробности которых малоизвестны, но то, что до нас дошло, нередко просто тошнотворно. Перед трагическими взрывами грубой силы, кровопролитием, порабощением, возвратом к варварству, мы нередко находим картины растления духа и плоти, широко распространяющегося по обреченным мечу странам; словно грозные титаны стоят за завесой тумана и ждут, чтобы голос смертного назвал их роковое имя… Буря, крушение очищает атмосферу; нация возрождается, находя новый моральный идеал; но где-то всегда продолжают храниться откровения тех, кто разнуздал нечистые силы…

– Вы думаете, сохранились и на этот раз?

– Не сомневаюсь. И в России, и в эмиграции. Там – вам легче судить, а здесь… вы, наверно, и сами уже кое о чем слышали?

Я понял намек Софьи Димитриевны.

* * *

Почти нет русских парижан, которые бы не слышали краем уха о существовании некоего братства с гностическим учением, о котором никто не знает подробностей. О принадлежности к нему писателей, иерархов, профессоров глухо перешептываются, ничего не решаясь утверждать. О целях и задачах, о путях к их осуществлению молчат вообще.

В начале моего пребывания в Париже мне случилось говорить с литератором, чье имя сплетни ассоциируют с «братством». Беседа постепенно перешла на религиозные вопросы.

– Вы верите в Бога, Рафаил Богданович? – спросил я случайно.

– Как вам сказать… Я верю в великого архитектора вселенной…

Я схватил его испытующий взгляд. Это был пароль; мне осторожно предлагался вопрос, соприкасался ли я в России с неким обществом, с неким учением… о его существовании там я знал, но никогда в него не входил и был принужден промолчать.

* * *

Размышляя об всем этом, я не заметил, как добрался до метро Аббесс. Парижане из числа моих читателей вспомнят бесконечный спуск, начинающийся от входа и ведущий к платформе, где проходят поезда. Хотя станция снабжена лифтами, должен признаться, что я никогда не могу, если судьба забрасывает меня в эти места, противостоять искушению подняться или спуститься пешком. Странное очарование живет для меня в бессчетных ступенях винтовой лестницы, в ее медлительных поворотах, в холодном сером камне, тускло озаренных мерцающей в вышине лампочкой. Словно я переношусь в заколдованный замок, в одно из тех подземелий средневековья, о которых мы в молодости жадно читали в исторических романах.

Этот ход, ведущий, можно подумать, куда-то к центру земли, обычно бывает совершенно пуст; порой нарушат его молчание быстрые каблучки легконогой девушки или шумный бег какого-нибудь подростка, не находящего, куда истратить избыток энергии, а затем снова надолго водворяется тишина; и если изредка мне случается встретить здесь одинокого путника, я гляжу на него с невольной симпатией, угадывая в нем такого же романтического мечтателя, как я.

С таким именно чувством взглянул я на молодого человека, сидевшего на каменной скамейке в нише стены, на площадке, расположенной приблизительно в половине лестницы. Его голова склонялась на грудь, сложенные руки лежали на коленях; он, казалось, заснул или был погружен в глубокую задумчивость. Мой взгляд, скользнув по высокому чистому лбу мыслителя, на который падала темно-каштановая прядь волос, по тонким аристократическим чертам с прямым носом и узкими губами, подметил необычную бледность лица… и за этим последовала мысль, что он сидит как-то очень неподвижно и тихо. Я подошел на шаг ближе, и увидел, что весь левый борт его синего пиджака был покрыт запекшейся кровью, красные капли которой успели застыть на полу у его ног.

Когда я, задыхаясь, после долгих, как мне показалось, поисков, остановил контролера, тот сразу перед моими изумленными глазами превратился в двух, потом в трех, и когда я вернулся обратно, чтобы показать свою страшную находку, меня сопровождала уже целая экскурсия, не менее как из пятерых, неизвестно откуда взявшихся кондукторов и билетеров обоего пола.

Не было и речи о том, чтобы я продолжал свое путешествие. Четверть часа спустя я сидел в ближайшем комиссариате и старался ответить на вопросы, задаваемые мне наперекрест комиссаром и инспектором, подозрения которых, я чувствовал, всё росли и росли.

– Так вы утверждаете, что не были знакомы с этим господином Любомирским? Он, однако, русский, как и вы, – говорил комиссар, бросая в пепельницу догоревшую сигару.

– Не только не был знаком, но и не знал его имени. В Париже живет много тысяч русских эмигрантов, – ответил я.

– Вы журналист? – вернулся в атаку чиновник, смотря в мои бумаги. – Для каких газет вы пишете? Для советских?