Однако в конце концов я заметил небольшую наружную лесенку, карабкавшуюся почти под крышу. Ее вход был защищен железной калиткой, но я без труда перекинул тело через металлические перила и ступил на ветхие каменные ступеньки, которые издавали под ногами жалобные звуки, наводившие на опасение, что они с минуты на минуту рухнут под моим весом.
Взобравшись наверх, я толкнул низенькую деревянную дверцу, и у меня даже дыхание захватило, когда она неожиданно поддалась. Я очутился на хорах, окружавших продолговатую высокую залу, заполнявшую собой оба этажа здания. Впрочем, я убедился, что галерея невдалеке прерывалась: часть ее была разрушена. Склонившись над перилами, я жадно смотрел вниз, куда отсюда не было никакой возможности проникнуть – я имел странную глупость не захватить с собой веревки.
Там всё тонуло во мраке. Мне чудилось, что я разобрал в одном конце нечто вроде алтаря, к которому вели широкие ступени. И вот в углу, неверный луч света, пробившийся сквозь щели ставен, как будто вырывал из тьмы бархатную занавесь, вероятно прикрывавшую вход в другую комнату.
Я не видел почти ничего; я ничего не слышал в царящем окрест гробовом молчании; я даже не ощущал никакого запаха, кроме еле заметной затхлости стоящего пустым помещения. Но что-то похожее на запах веяло на меня со всех сторон, доносилось снизу, отражалось о стены и потолок. Я явственно чувствовал, что это – скверное место… Я слышал дыхание зла… И внутренний голос говорил мне, что с каждым моментом, пока я здесь остаюсь, в мои легкие и поры проникает тлетворный дух, ядовитые и непреодолимые, гибельные для смертного миазмы…
Уф, как было приятно вновь очутиться по ту сторону забора, на пустынной дороге в Париж! Во Франции, всем известно, кафе и бистро на каждом шагу. Как же бы его не было около столь важного стратегического пункта, как остановка автобуса? Оно так и называлось: «A l’arrêt de l’autobus»[84]. В слабо освещенной большой комнате старик-крестьянин сидел над стаканом белого вина, молодой парень, по виду шофер, пил у стойки аперитив. Я заказал себе кофе и уронил, в надежде завязать беседу:
– Что за погода!
– Да, зимой тут невесело, сударь, – охотно отозвался хозяин, толстый краснолицый мужчина, – другое дело летом, когда всё вокруг в зелени…
– Мне-то всё равно, – поддержал я нить разговора, – я приезжал из Парижа навестить знакомых, на каких-нибудь два часа. А вот тем, кто остается здесь постоянно… Если, например, жить в том доме на пустыре, с километр направо от вас, воображаю, какая тоска в холодные месяцы!
– Да там никто и не живет, – по лицу кабатчика словно прошла тень, – так только землю зря занимают…
– Нехорошее это место, – вмешался в разговор старик, – весь околоток нам портит.
– Неужели дом стоит пустым? – удивился я. – В нынешнее-то время, когда квартиры так дороги! Кто же владелец?
– А это целая история, сударь. Вот пусть Эжен вам расскажет, – хозяин кивнул на крестьянина, – он здешний старожил.
Старик польщенно покачал головой.
– И то сказать, помню еще те годы, как им владел Лемаршан… Богатейший человек был, сударь! Какие пиры закатывал! И кто к нему только не приезжал из Парижа; говорят, бывали министры, иностранные принцы… И будто выделывали всякое совсем неподобное: такие оргии устраивали, что других бы за это засадили. Потому он и любил это место, что на пустыре, – а тогда тут куда глуше было; и никаких автобусов, конечно, не ходило. Ну, а как Лемаршан умер, он будто бы завещал дом какому-то философскому обществу… Что это за общество, одному Господу Богу известно. Стоит дом пустой, а иной раз, почти всегда к ночи, съезжаются шикарные господа из Парижа, и тогда в нем до рассвета горит яркий свет, слышен шум… а потом все исчезают, и опять на месяцы ни души.
– Умеют поразвлечься эти типы, а? – ввернул шофер. – Наверное, привозят с собой девочек первого сорта, каких мы и не видим?
Старик снова покачал головой, на этот раз неодобрительно.
– Нет, насчет девочек ничего не видал. Кажется, еще хуже. У таких людей вкус не тот, что у нашего брата. Им подавай что-нибудь особенное.
– Ах, прохвосты! – воскликнул шофер то ли с изумлением, то ли с восхищением.
Но в этот момент под окнами трактира показался ярко освещенный автобус; я поспешно заплатил и вышел.
– Две координаты скрестились, – сказал мне Ле Генн, – мы знаем место и знаем время. Остается действовать! – его лицо со сжатыми челюстями выражало непреклонную решимость.
Мы оставили автомобиль в небольшом гараже и сделали километра два пешком.
– Я не знаю, отдаешь ли ты себе отчет в серьезности борьбы, в которую ввязываешься? – говорил в дороге профессор Керестели Ле Генну, – серьезности в двух отношениях. С одной стороны, – ты можешь наткнуться на оппозицию столь важных лиц, на такие закулисные влияния, что вся твоя карьера и даже твой теперешний служебный пост могут оказаться в опасности…
– Будь покоен, старина, все эти соображения никак не могут помешать мне выполнить мой долг и ковырнуть основательно палкой в этом грязном муравейнике, – мрачно бросил инспектор, надвигая шляпу на глаза, чтобы не сорвал резкий ветер.
– С другой, – непоколебимо продолжал венгр, – мы идем сейчас против оккультных сил на самой их вершине; нам предстоит через полчаса или час встретиться с людьми, по уму и знаниям составляющими штаб парижского сатанизма; и это – страшные люди, люди большой мощи и твердой воли ко злу.
– Этот дом? – спросил меня Ле Генн.
Я кивнул, и показал место, где, на мой взгляд, было удобнее перебраться через забор.
Густые волны своеобразного дурманящего и возбуждающего аромата стлались над залом, затуманивая свет многочисленных свеч, едва рассеивавших мглу обширного помещения… аромата столь странного, что я не мог сказать, приятен он или нет, ибо в нем перемешивалось сладкое благоухание с оттенками мешающего дышать зловония… К моему удивлению, теснившаяся внизу толпа состояла из одних мужчин… правда, в ней, наряду с почтенными стариками в великолепных костюмах, виднелись молодые люди, в красоте которых было для меня нечто омерзительное и навевающее гадливость.
Жуть охватила меня, когда я узнал в председателе профессора Коршунова, одного из столпов русской колонии в Париже, а в первых рядах публики заметил седую пушистую бороду и почтенное брюшко епископа Вассиана Культяева… Тихим, изумленным шепотом Ле Генн назвал мне и Керестели имена нескольких видных лиц, французов и иностранцев, из числа присутствовавших…
То, что делалось в зале, было отвратительной пародией на христианское богослужение; читались пугающие и запуганные гностические символы веры, произносились кощунственные моления Дьяволу и злым духам, и в кошмарном коротком слове, во время которого у самого их председателя дыхание перехватило от волнения, он напомнил верным о величии нынешнего дня, когда должно свершиться, наконец, их многолетнее упование.
Чувствовалось, что обряд близится к своей кульминационной точке; всё большее возбуждение охватило зал. Жрец покинул возвышение и смешался с молящимися.
Вдруг все как один опустились на четвереньки и стали хрюкать, как свиньи… Это не смешно. Я видел, как Керестели поднял руку ко рту и впился в нее зубами, чтобы удержать рвущийся из горла крик ужаса; видел, как Ле Генн, бледный как смерть, забыв об осторожности, перевесился через перила, вцепившись в них руками.
Какое-то облако сгущалось над алтарем, серое, бесформенное… в центре его клубилось что-то черное, словно спутанные щупальца спрута… и из них постепенно образовывалась непередаваемая фигура, в контурах которой угадывались смутные, гротескно искаженные человеческие очертания…
Многим ли приходилось видеть молнию в нескольких шагах перед собой? Ее ослепительное пламя прорезало колеблющийся густой воздух, полный нечистых испарений, и резкий, свежий запах озона ударил по моим ноздрям… при звуке грома, ужасном, как рычание целого сонма львов, но величественном как грозная мелодия, я видел на миг сотню бледных лиц, оторвавшихся от пола… затем все свечи погасли от дуновения ветра, и в полной тьме стало слышно, как всё стремительнее катится с потолка лавина тяжелых камней… дикие, нечеловеческие крики и стоны слились в адский концерт… В моей памяти мелькнуло: «И будет тьма и скрежет зубовный»…
Один за другим мы вихрем слетели с лесенки, от которой под нашими ногами отделялись ступеньки, и, преследуемые диким воем, несшимся за нами по пятам, кинулись бежать изо всех сил… Но прежде чем мы успели достигнуть забора, Ле Генн вдруг споткнулся, поднял руку к груди и упал лицом в землю.
– Шарль! – вырвалось у Керестели. По звуку его голоса я понял впервые, какая глубокая дружба связывала этих двух людей. Прежде чем я успел пошевелиться, профессор держал уже голову Ле Генна у себя на коленях; он быстро расстегнул ему ворот – мелькнул на мгновение, золотой крестик – положил руку на сердце. Прошла минута, и венгр с облегчением поднял голову.
– Ничего, он сейчас придет в себя. Боже мой! Что бы я сказал этой славной Аннаик, которая так трогательно угощает меня каждый раз всякими бретонскими лакомствами…
Мы были настолько поглощены заботой о друге, что стоявший кругом грохот сорвавшегося с цепей хаоса перестал доходить до нашего сознания. Лишь теперь мы повернули глаза туда, где стоял дом… и нам представилась бесформенная высокая груда щебня.
Я имел некоторое представление о том, что Франция, внешне кажущаяся страной совершенной анархии и ничем не ограниченной свободы, в действительности управляется железной рукой, и что администрация и полиция могут в ней сделать почти всё, что угодно. Тем не менее, меня поразило, что такой скандал можно было задушить, и притом настолько полным образом. Ни слова в прессе… молчание во всех официальных кругах… быстрая, эффективная замена всех исчезнувших со сцены персонажей… Появились только мелкие заметки о том, что в Монтрейле обрушился старый, много лет пустовавший дом… и несколько приличных, почтительных некрологов во французской и русской печати о внезапно скончавшихся деятелях в области политики, искусства и науки. Об обстоятельствах их кончины упоминалось весьма неясно и глухо…