Два побега — страница 12 из 14

Наша камера всегда была заперта тяжелым замком снаружи. Но комната стражника, из которой выход вел во двор, была открыта, и даже в том случае, когда стражник бегал за чем либо на улицу, он ее не закрывал. Выйти из камеры прямо на двор, минуя комнату стражника, — нечего было и думать: стены были сложены из очень толстых бревен, с которыми ничего нельзя было сделать. Но две внутренние стены камеры, отделявшие нас от стражника, были сбиты из досок. Между досками местами были даже небольшие щели, через которые можно было видеть, что делается в стражницкой. Доски шли в горизонтальном положении. Я внимательно осмотрел их и увидел, что все они обоими концами входят в паз и прибиты поэтому наглухо. Все, исключая одной. Строитель внутренней стены должен был в одном месте срезать паз на ширину доски, дабы, благодаря этому, по порядку вогнать доски в пазы и разместить их одна за другой. Там, где паз был срезан, легла последняя доска. Одним концом она вошла в паз, а другим легла на срезанное место и была приколочена двумя большими гвоздями. Если прибитый гвоздями конец оторвать, тогда второй конец доски легко можно вынуть из паза; образуется отверстие, через которое легко можно пролезть в комнату стражника, из нее во двор, а из двора через забор в лес. Этот план бегства я и наметил себе.

У меня не было никакого оружия, с которым бы я приступил к делу. Я достал было из нар гвоздь, но сейчас же убедился, что он никакой помощи не принесет мне: доски были слишком крепко прибиты. Если бы была веревка, можно было бы через щели просунуть конец ее сверху намеченной доски и обратно вытянуть этот конец снизу ее. Тогда можно было бы тянуть за оба конца веревки к себе и оторвать доску. В качестве такой веревки я попробовал, было, шнурки от своих ботинок, но они моментально разорвались, не оказав никакого действия на прочно вбитые гвозди.

Дни тем временем шли. Я мог действовать лишь в те моменты, когда оставался один в камере и когда мой стражник Макушин выбегал за чем либо на улицу. Такие моменты случались редко. Обычно, со мной сидело несколько человек, пригнанных из разных мест района. В первый же день они были избиваемы, а затем отсиживались по несколько дней в арестантской вместе со мной. Однажды из села Дядькино, за оскорбление урядника, пригнали группу молодых заводских рабочих, человек в шесть. В течение недели, что они сидели со мной, их били несколько раз. Еды не давали никакой. Лишь к концу недели выдали на каждого по полтора фунта хлеба и поставили ведро с водой. Все это так на них подействовало, что двое поговаривали о самоубийстве, некоторые предлагали бежать. Люди были настроены революционно и из разговоров с ними я узнал, что они причастны к революционному движению и имели связи с максмалистами. Я решил, что можно доверить им свою мысль о побеге и попросить их помочь мне сорвать доску. Часть из них охотно откликнулась на мою просьбу, но другие, находившиеся во второй камере, напротив, запротестовали, когда мы начали тянуть доску. Им объяснили, что это делается для человека, которому грозит тюрьма. Не согласились: — пусть бежит тогда, когда мы уйдем, а иначе мы будем отвечать за его побег. — Пришлось ждать их ухода.

Положение мое между тем становилось крайне тяжелым. За 12–13 дней, что я находился здесь, мне выдавали хлеб всего два раза по полтора фунта; часто по целым суткам не давали воды. В течение первой недели я испытывал острые муки голода, которые затем несколько утихли. В нарах находились миллионы клопов, которые свирепо кусали и не давали спать. Но клопы были сущими пустяками в сравнении с другим врагом, который ежедневно точил меня. Это холод. Был конец сентября. Погода стояла и холодная и сырая. В окне моей камеры не было не только стекол, не было даже и рамы. Стояла лишь здоровая железная решетка. Погода на дворе и в камере была одна и та же. Меня не хватали лишь дожди. Я был взят в легком пиджаке и в нем одном спасался. Никаких подстилок не было — голые нары и голый пол. Днем было еще терпимо. Но как только наступал вечер и особенно ночь, камера наполнялась страшным холодом и не было от него спасения. В это время невозможно было ни лежать, ни даже сидеть. Я подымался на нары, прижимался к углу, стараясь уклониться от потока сырого и холодного воздуха, и так простаивал, все ночные часы. Засыпать удавалось лишь утром, когда несколько теплело. От голода и холода я очень ослабел, нары и пол камеры были сплошь усеяны моими волосами, которые стали безостановочно сыпаться с головы. Лужецкий хотел довести меня до отчаяния и заставить сознаться. Как мне потом передавали, он мог держать меня у себя не более недели, по истечении которой обязан был передать уездным властям. Но жажда отличиться, заслужить новый чин толкали его на нарушение закона и на применение ко мне мучительных средств, дабы вынудить сознание. Я не сдавался, и глухая, но упорная борьба с обеих сторон тянулась изо дня в день.

Прошло уже недели две, как он допрашивал меня последний раз. И вот он вновь вызывает меня и заявляет, что пришла справка из Подольской губернии обо мне. — Оттуда пишут, что никакого Гуляка у них нет, и значит ты соврал, назвавшись уроженцем Подольской губернии. Слушай, Гуляк, — продолжал он более миролюбивым тоном, — чего ты упорствуешь? Человек ты известный, но ты не хочешь сказать, для чего приехал в наш город. Расскажи откровенно и дело, вероятно, прекратится. — Я видел, что он соврал насчет справки из Подольской губернии и насчет моей известности. Я продолжал настаивать на своих первых показаниях и просил перевести меня в Брянск, зная, конечно, что этого он в настоящее время не сделает. Он заорал: — Никуда ты отсюда не пойдешь, пока не сознаешься во всем. На днях холодную (арестантскую) будем ремонтировать и ты будешь посажен в хлев на привязь, будешь валяться там на грязной земле.

Положение мое ухудшалось. Я видел, что срок остался мне небольшой. Через неделю, самое большое — через две, из Подольской губернии придет справка о Гуляке, будет установлено, что я не Гуляк, и после этого меня немедленно переведут в тюрьму. Необходимо приложить все усилия, чтобы бежать до этого срока. Ежедневно я пользовался каждой минутой, когда стражник Макушин выбегал за чем либо на улицу. Я все тянул доску, но безуспешно. Во время одной из таких попыток Макушин, стоявший за воротами двора, услыхал скрип в моей камере. Он быстро вбежал в арестантскую, схватил тяжелую нагайку и ко мне. — Что за скрип был? — Я ловко нашелся, сказав, что скрипят нары, когда на них сидишь. Нары действительно скрипели. В течение нескольких минут Макушин выстукивал молотком решетку на окне, пол и стены. Посмотрел на мою доску и ударил по ней раза два кулаком. Доска прочно держалась на своем месте. Страшно-подозрительный он вышел, пригрозив засечь нагайкой, если что случится. Я стал продолжать свою работу более осторожно, хорошо зная, что в случае ее обнаружения буду действительно избит и засечен нагайками.

Прошло уже три недели со времени моего ареста. Меня по прежнему почти не кормили. Я очень ослаб, но духовная энергия не покидала меня и я каждодневно брался за свою работу. Однажды утром, часов в девять вижу из своего окна, как спешно запрягают для пристава тройку лошадей. Он сам тут же одетый, бегает и отдает распоряжения. Мой стражник Макушин также одет по дорожному. Смотрю — он садится в фаэтон пристава и тоже едет с ним. Сердце мое учащенно забилось, у меня мгновенно пронеслась мысль — сейчас или никогда. Как только они выехали со двора, я взялся за работу. На этот раз у меня в руках было довольно крепкое орудие для срыва доски: я снял с себя кальсоны и через щели охватил ими конец своей доски. Прежде чем решительно тянуть ее, я внимательно осмотрел внутренность двора. В нем никого не было. Лишь на улице, из под ворот виднелись ноги часового, стоявшего на карауле. Я стал тащить. Доска шла горизонтально на высоте моего плеча и это не позволяло мне проявить всю силу и ловкость. Я тогда поднялся на нары, одной ногой уперся в них, а другой в стену и стал изо всех сил тащить. Проклятая доска не поддавалась. Я бился над ней уже с четверть часа, изодрал себе руки в кровь, а она ни с места. Наконец я увидел, что гвозди слегка сдвинулись. Это меня ободрило и влило новые силы. Я напряг все свои мускулы и еще раза два-три отчаянно дернул за доску и вдруг, потеряв равновесие, с размаха упал на нары, которые тут же рассыпались подо мной и с сильным грохотом посыпались на пол.

В первое мгновение я не понял в чем дело, думая, что я нечаянно оборвался и упал. Но когда поднял глаза, я увидел широкую полосу света на том месте, где находилась доска. Один конец ее был оторван и, свесившись вниз, она держалась на другом конце. Я быстро подбежал и поставил доску в прежнее положение, чтобы не бросалось в глаза. В этот момент из конюшни выбежал конюх и кинулся к моему окну. — Что ты тут делаешь? — закричал он. Я отвечал, что упали нары, когда я поворачивался на них. — Нары, — Макушина нет, он бы тебе показал нары, — проворчал он и пошел к себе в конюшню. Увидав вышедшего в это время писаря, он сказал ему насчет моих нар. Тот махнул рукой и пошел обратно в канцелярию.


Осмотревшись, я вылез через щель в комнату стражника. И здесь, к удивлению моему заметил, что из окошечка соседней камеры на меня смотрит молодой человек, посаженный туда накануне. Глаза его были расширены и выражали страх. Я схватил со стола Макушина свою шляпу, пихнул ее себе под полу и быстро подошел к выходной двери. Приоткрыв ее на маленькую щель и убедившись, что во дворе в этот момент никого нет, я вышел и, наклонив голову, пошел к уборной. Никто меня не заметил. За уборной я стал уже невидим. Я надел шляпу, перелез через забор и первые несколько шагов прошел не спеша, стараясь на случайных посторонних или на стражников, если бы они оказались поблизости, произвести впечатление человека спокойно прогуливающегося около леса. Но едва я вошел в лес и деревья стали прикрывать мою фигуру, я бросился бежать, углубляясь все дальше и дальше в лес. Бежал я версты три, а затем, устав, пошел обычным шагом. Несколько раз я останавливался и прислушивался: никакой тревоги не доносилось. И я опять с новой энергией удалялся.