енным. Она то щурила свои глаза, то внезапно их раскрывала; а на губах у ней постоянно играла улыбка, желавшая казаться равнодушной. Все движения Софьи Кирилловны были очень свободны, почти резки. Впрочем, наружность ее понравилась Борису Андреичу; только неприятно подействовал на него косой пробор волос, придававший ее чертам лихой и мальчишеский вид; сверх того, она, по его мнению, слишком чисто и правильно выражалась по-русски… Борис Андреич разделял мнение Пушкина, что —
Как уст румяных без улыбки,
Без грамматической ошибки
нельзя любить русской речи. Словом, Софья Кирилловна принадлежала к числу тех женщин, которых любезники величают ловкими дамами, мужья — боевыми особами, а старые холостяки — разбитными бабенками.
Сперва разговор зашел о том, что очень скучно жить в деревне.
— Здесь просто нет живой души, просто не с кем словом перекинуться, — говорила Софья Кирилловна, особенно отчетливо произнося букву с. — Я не могу понять, что за люди здесь живут. А те, — прибавила она с ужимкой, — с которыми было бы приятно познакомиться, — те не ездят, оставляют нас, бедных, в нашем невеселом одиночестве.
Борис Андреич слегка наклонился вперед и пробормотал какое-то неловкое извинение, а Петр Васильич только глянул на него, как бы желая сказать: «Ну, что я вам говорил? Кажется, эта за словом в карман не полезет».
— Вы курите? — спросила Софья Кирилловна.
— Курю… но…
— Сделайте одолжение… я сама курю.
И, сказав эти слова, вдова взяла со столика довольно большую серебряную сигарочницу, достала из нее папироску и предложила гостям. Оба гостя взяли по папироске. Софья Кирилловна позвонила и велела вошедшему мальчику, с красным жилетом во всю грудь, подать огня. Мальчик принес восковую свечу на хрустальном подносе. Папироски задымились.
— Ведь вот, например, вы не поверите, — продолжала вдова, слегка закинув голову и пуская дым тонкой струею кверху, — здесь есть люди, которые находят, что дамам не следует курить. А уж верхом ездить — сохрани боже! просто каменьями побьют. Да, — прибавила она после небольшого молчания, — все, что выходит из-под общего уровня, все, что нарушает законы какого-то выдуманного приличия, подвергается здесь строжайшему осуждению.
— Особенно барыни на этот счет сердиты, — заметил Петр Васильич.
— Да, — возразила вдова, — беда попасть к ним на зубок! Впрочем, я с ними не знаюсь вовсе; сплетни их не проникают в мое пустынное убежище.
— И вам не скучно? — спросил Борис Андреич.
— Скучно? Нет. Я читаю… А когда книги мне надоедают, мечтаю, гадаю о будущем, задаю вопросы своей судьбе.
— Будто вы гадаете? — спросил Петр Васильич.
Вдова снисходительно улыбнулась.
— Почему же и не гадать? Я уже довольно стара для этого.
— О, что вы-с! — возразил Петр Васильич.
Софья Кирилловна, прищурившись, посмотрела на него.
— Впрочем, бросимте этот разговор, — промолвила она и с живостью обратилась к Борису Андреичу: — Послушайте, мсье Вязовнин, я уверена, что вы интересуетесь русской литературой?
— Да… конечно, я…
Вязовнин любил читать, но, собственно, по-русски читал неохотно и мало. Особенно новейшая словесность была ему незнакома: он остановился на Пушкине.
— Скажите, пожалуйста, отчего Марлинский в последнее время впал в такую немилость? Это, по-моему, в высшей степени несправедливо. Вы какого о нем мнения?
— Марлинский — писатель с достоинствами, конечно, — возразил Борис Андреич.
— Он поэт; он уносит воображение в мир… в какой-то очаровательный, чудесный мир; а в нынешнее время все стали описывать ежедневное. Ну, помилуйте, что хорошего в этой ежедневной жизни, здесь, на земле…
И Софья Кирилловна провела рукой вокруг себя.
Борис Андреич значительно посмотрел на Софью Кирилловну.
— Я не согласен с вами. Я нахожу много хорошего и здесь, — сказал он, с особенным ударением на последнем слове.
Софья Кирилловна внезапно засмеялась каким-то резким смехом, а Петр Васильич так же внезапно поднял голову, подумал и опять принялся курить. Разговор продолжался в том же роде, как начался, до самого обеда, беспрестанно переходя от одного предмета к другому, чего не случается, когда разговор становится действительно занимательным. Между прочим, речь зашла и о браке, о его выгодах и невыгодах, и о положении женщин вообще. Софья Кирилловна сильно восставала против брака, пришла наконец в волнение и, почувствовав жар, выражалась очень красноречиво, хотя собеседники ее ей почти не противоречили: она недаром любила Марлинского. Она также умела кстати прибегнуть к украшениям новейшего слога. Слова: артистический, художественность, обусловливать — так и сыпались из ее уст.
— Что может быть для женщины дороже свободы — свободы мыслей, чувств, поступков! — воскликнула она, наконец.
— Да позвольте, — перебил ее Петр Васильич, лицо которого понемногу начинало принимать выражение недовольное, — на что женщине свобода? что она с нею сделает?
— Как что? А мужчине она, по-вашему, нужна? То-то и есть: вы, господа…
— Да и мужчине она не нужна, — перебил ее опять Петр Васильич.
— Как не нужна?
— Да так же, не нужна. На что она, эта хваленая свобода, человеку? Человек свободный — это дело известное — либо скучает, либо дурачится.
— Стало быть, — заметила Софья Кирилловна с иронической усмешкой, — вы скучаете, потому что, зная вас за человека благоразумного, я не могу предполагать, чтобы вы дурачились, как вы говорите.
— Случается и то, и другое, — спокойно промолвил Петр Васильич.
— Вот это мило! Впрочем, я должна быть благодарна вашей скуке за то, что имею удовольствие видеть вас сегодня у себя…
И, довольная ловким оборотом своей фразы, хозяйка слегка закинулась назад и произнесла вполголоса:
— Ваш приятель, я вижу, любит парадоксы, monsieur Вязовнин.
— Я этого не заметил, — возразил Борис Андреич.
— Что я люблю? — спросил Петр Андреич.
— Парадоксы.
Петр Васильич посмотрел в глаза Софье Кирилловне и ничего не ответил ей, а только подумал про себя: «Я так знаю, что ты любишь…»
Мальчик с красным жилетом вошел и доложил, что обед готов.
— Милости просим, — сказала хозяйка, поднимаясь с дивана.
И все перешли в столовую.
Обед не понравился гостям. Петр Васильич встал из-за стола голодный, хотя блюд было много; а Борис Андреич, как гастроном, остался недоволен, хоть кушанья приносились под жестяными колпаками и тарелки подавались гретые. Вина тоже оказались плохими, несмотря на великолепные, золотом и серебром украшенные ярлыки на бутылках. Софья Кирилловна не переставала разговаривать — только по временам бросала выразительные взоры на подававших людей, и винцо она попивала порядком, причем замечала, что в Англии все дамы употребляют вино, а здесь и это считается неприличным. После обеда хозяйка пригласила Бориса Андреича и Петра Васильича обратно в гостиную и спросила у них, что они предпочитают — кофе или желтый чай. Борис Андреич пожелал чаю и, выпив свою чашку, внутренно сожалел о том, что не попросил кофе; а Петр Васильич пожелал кофе и, выпив свою чашку, спросил чаю, отведал и поставил чашку обратно на поднос. Хозяйка уселась, закурила папироску и, по-видимому, не прочь была затеять самую оживленную беседу: глаза у ней разгорелись и смуглые щеки покраснели. Но гости отвечали вяло на ее бойкие речи, занимались больше куреньем и, судя по взорам их, внезапно устремленным в углы комнаты, думали об отъезде. Впрочем, Борис Андреич, вероятно, согласился бы остаться до вечера: он уже вступил было в прение с Софьей Кирилловной по поводу кокетливого ее вопроса: не удивляется ли он тому, что она живет одна, без компаньонки? Но Петр Васильич явно торопился домой. Он встал, вышел в переднюю и приказал заложить лошадей. Когда же, наконец, оба приятеля стали прощаться, а хозяйка начала их удерживать и любезно выговаривать им, что они так мало посидели у ней, то Борис Андреич нерешительным наклонением своего стана и осклабленным выражением лица показывал, по крайней мере, что упреки ее на него действуют; но Петр Васильич, напротив, то и дело бормотал: «Никак нельзя-с, пора ехать-с, дела-с, теперь месячно», — и упорно пятился назад, к двери. Софья Кирилловна взяла с них, однако, слово, что они на днях опять посетят ее, и сама протянула им руку для английского Shakehands.[1] Борис Андреич один воспользовался ее предложением и довольно-таки крепко пожал ее пальцы. Она прищурилась и улыбнулась. В это мгновение Петр Васильич уже надевал в передней шинель в рукава.
Коляска не успела еще выехать из деревни, как он первый нарушил молчание, воскликнув:
— Не то, не то, нет, не годится, не то!
— Что вы хотите сказать? — спросил его Борис Андреич.
— Не то, не то, — повторял Петр Васильич, глядя в сторону и слегка отвернувшись.
— Если вы это говорите про Софью Кирилловну, то я с вами не согласен: она очень милая дама, — с претензиями, но милая.
— Еще бы! Конечно, если б только для того, чтобы, например… Но ведь я с какою целью желал вас с нею познакомить?
Борис Андреич не отвечал.
— Уж я вам говорю, не то. Сам вижу. Это мне нравится — говорить о себе: «Я эпикурейка». Да позвольте: вот у меня на правой стороне двух зубов недостает — разве я говорю об этом? И без моих слов все увидят. И притом, какая она хозяйка? Чуть с голоду не уморила. Нет, по-моему, будь развязная, будь начитанная, коли уж так тебя повернуло, будь с бонтоном, но будь хозяйка прежде всего. Нет, не то, не то, не того вам надо. Этими красными жилетами да колпаками на блюдах вас не удивишь.
— Да разве вам нужно, чтоб меня удивили? — спросил Борис Андреич.
— Уж я знаю, что вам нужно, — теперь я знаю.
— Уверяю вас, что я благодарен вам за знакомство с Софьей Кирилловной.
— Тем лучше; но она, я повторяю, не то.
Приятели поздно вернулись домой. Уходя от Бориса Андреича, Петр Васильич взял его за руку и промолвил: