Я медленно вхожу в секс, то есть в лифт. За нами закрывается дверь. Я, нервничая, нажимаю на кнопку с цифрой десять, слегка обернувшись к кнопочной панели позади себя. Я тяжело дышу, мне страшно. Он смотрит тяжело, не сводит глаз. Лифт медленно ползет вверх, не так стремительно, как градус страсти. Воздух зреет, наливается желанием. Я понимаю, что ни центр Москвы, ни отель не спасут меня от звериных, маскулинных инстинктов. Его тяжелая рука тянется к кнопке «стоп».
— Не надо, — шепчу я. — Не здесь.
Моя задача — выбраться из замкнутого пространства, утрамбованного основным инстинктом, а дальше я разберусь. Лифт дернулся, замер и нехотя распахнул створки на десятом этаже. Я вздохнула. В проеме коридора стоял мой хмурый, выдернутый из обыденности муж, держа в руках мою куртку.
— Я забрал твои вещи, — строго сказал он. — Можно ехать, если ты закончила. Или еще дела?
— Нет, я закончила, — сказала я и многозначительно обернулась на своего лифтового попутчика.
Он все понял, почему-то закашлялся и хмуро вышел из лифта не на своем этаже. Вместо него в лифт вошел мой муж и нажал на первый этаж.
— Как все прошло? — миролюбиво спросил он, смирившись с потерянным вечером. Он вообще очень отходчивый.
От мужа пахло борщом, который я приготовила утром, и парфюмом, который я ему подарила: получился чесночный Givenchy. Я почувствовала прилив страсти.
— Как обычно, — медленно сказала я, облизнув пересохшие губы, наклонившись к мужу, и решительно нажала на кнопку «стоп».
Шлагбаумы
Все мое детство состояло из шлагбаумов: мне всегда и все запрещали. Запреты были главным инструментом воспитания. Слово «нельзя» я слышала чаще всех других слов. Иногда запреты были оправданны: «Нельзя трогать спички», иногда нет: «Не бери с собой на прогулку игрушку, нельзя». Почему нельзя? И почему все остальные берут?
Я выросла в этой запретной парадигме, в частоколе закрытых дверей. Я усвоила, что большинство вещей в этом мире мне нельзя. Просто нельзя или надо заслужить. Из-за большого и прочного нельзя я пугливо выглядывала и смотрела, как другим можно.
Однажды я купила сыну конструктор-горку. Его нужно было собрать из желобков и пускать по нему шарик. На большой коробке было нарисовано, как именно собрать. Я стала собирать четко по инструкции. Сын мне помогал, подавал детали. Мы собрали горку, сын пустил шарик. Наигравшись, он сломал горку и пошел обедать и спать.
После сна он снова вернулся к горке, стал ее собирать, а я в это время готовила ужин. Я вошла в детскую и поразилась: сын собрал новую горку, совсем не такую, как на картинке. Мне и в голову не пришло, что можно отступить от того, что нарисовано на коробке, и собрать свою собственную оригинальную горку. Я думала, можно так, как нарисовано, а все другое нельзя. А сын не знал про нельзя, он просто пробовал, и у него получилось.
Если я получала что-то заветное и желаемое, например неожиданное путешествие, я проживала его в состоянии фрустрации, во внутреннем сопротивлении, бултыхаясь в мысли, что я его не заслужила. Нельзя просто взять и поехать на море, его нужно заслужить. Кому нужно и как заслужить — это второй вопрос, я его не анализировала, ибо анализировать нельзя.
Есть люди, которые живут в своих нельзя всю жизнь строго по инструкции, написанной для них другими, чужими людьми. Готовят строго по рецепту. Сколько вешать в граммах? Работают строго по должностным инструкциям. Живут педантично, по правилам, которые усвоили в детстве.
Теперь я понимаю: правила — это прекрасно, если они просто поясняют жизненную логистику, но не запрещают жить, не изолируют от жизни.
Я выросла, обремененная запретами, и теперь щедро делюсь ими со своими детьми, прямо навьючиваю их своими нельзя. Я не разрешаю ребенку ошибаться. Точнее, не так: если я вижу, что он делает что-то неправильно — не так собирает пирамиду, не той стороной лепит пазл, — я тут же его исправляю. Вот так правильно. Видишь?
Мне кажется, что я экономлю ему время: зачем учиться собирать неправильно, а потом переучиваться? На самом деле я лишаю его своего опыта, своего мира и своих открытий. Я просто дарю ему целую гору шлагбаумов, их же у меня полно, некуда девать, а я же такая хорошая мать.
Однажды мы с мужем заселились в гостиницу ночью, я вышла на балкон и сказала:
— Смотри, какие звезды!
А он ответил:
— Здорово, эти звезды просто необходимо смотреть с крыши!
Я засмеялась. Мне и в голову не пришло, что он серьезно. На крышу же нельзя!
— Почему нельзя? — удивился муж.
— Я не знаю почему. Потому что просто нельзя. Никто не лазает по крышам ночью.
— Это потому что они спят и не знают про звезды, — сказал муж и протянул руку. Я недоверчиво протянула ему свою.
Мы поднялись на лифте на верхний этаж гостиницы, а оттуда по темной пожарной лестнице вышли на крышу и стояли там, обнявшись, смотря на звезды.
Муж стоял и наслаждался любимой женщиной и звездным небом, а я стояла и ждала, что сейчас придет кто-то, администратор или охранник, выгонит нас с крыши и скажет «нельзя». За своим волнением я почти не разглядела звезд.
Господи, дай мне мудрости! Я не прощу себе, если загорожу своим детям звезды.
Я так хочу научиться замечать, когда я оберегаю ребенка от опасности, а когда от жизни. Я сама учусь жить без шлагбаумов, без нелепых и ненужных нельзя, и у меня не всегда получается. Я иногда срываюсь в спасательную строгость, там надежно и спокойно и можно наблюдать за тем, как другие живут полной жизнью, и ничем не рисковать. Но там, где нет этих эмоций и риска, нет и звезд, которые я пропустила из-за своих чертовых нельзя.
Шпингалеты
В последнее время я почти не использую в речи глагол «не могу», потому что практически все «не могу» вокруг меня на самом деле маскируют обычную манипуляцию.
— Я не могу его простить, — делится со мной Тамара. Это она про мужа.
— Не можешь или не хочешь?
— Не могу.
— Вот моей дочери полтора года, Том. И она не может сама надеть колготки. Правда не может, но уже скоро сможет. И это объективное «не могу», а твое «не могу простить» — это кокетство. Тут не «не могу», а «не хочу».
— Но я не могу.
— Вот я сегодня опоздала на встречу. Ты же простила меня, Том? Простила. Значит, ты умеешь прощать.
— Ну ты сравнила: опоздание простить или измену.
— А неважно, это ты уже торгуешься, как в анекдоте, когда муж спрашивает жену: мол, за сколько ты переспишь с другим мужиком? Она кричит, что она не проститутка. А он уточняет: что, и за десять миллионов не переспишь? Она говорит, что за десять, наверное, переспит. А муж говорит: ну вот, то, что ты проститутка, мы выяснили, осталось договориться о цене. Так и у тебя, Том. Осталось договориться, что ты хочешь простить, а что нет, просто выбрать.
— Ну вот измену простить не могу.
— Не хочу, Том. Ты не хочешь потом с этим жить. Ты имеешь на это полное право. Просто возьми на себя ответственность за этот поступок. «Не хочу прощать» — это ответственность. Будет больно, будет развод, будет новая жизнь без него, но зато тебе не придется ложиться в постель с призраком другой женщины, дышать предательством. «Не могу» — это про потребность быть жертвой. Я не могу, поуговаривай меня, свози на Мальдивы. Может, я там смогу.
Тома пыхтит, ей не нравится этот разговор. Совсем недавно ее муж каждую ссору бросался к окну с криком: «Я без тебя не могу». Мол, выпрыгну, если уйдешь. Она рассказала об этом, будто хвасталась. Мол, вон как меня любят.
Тома считает, что это кармическая связь и он правда не может. Я считаю, это оттого, что в пубертате он так и не окончил курсы сценического мастерства. Тома рассказывает, как он рвет шпингалеты и запрыгивает на подоконники после каждого разлада. Где-то в глубине души, мне кажется, ей даже нравится эта «больная любовь» с надрывом, со страстями. Это ж половозрелая ромео-и-джульетта, такая оголенная эмоция, прямо на грани, прямо ух!
— Том, тут нет никакой драмы. Тут либо болезнь, либо манипуляция.
Мне кажется, это какая-то дикость. Если бы мой муж бросился к балкону, я бы проорала:
— Счастливого полета!
А если бы я бросилась к окну, муж проорал бы:
— Давай-давай, и проверь, чтобы внизу люльки строительной не было.
Я смеюсь, говорю об этом Томе. Она закатывает глаза. Она уверена, что я ничего не знаю о настоящих чувствах. Любовь без вырванных шпингалетов не считается.
— Вы вообще ругаетесь? — спрашивает меня Тома.
Ей хочется чужого семейного хардкора.
— Ооо, Тома, дорогая, мы ругаемся. Мы еще как ругаемся! У нас такие страсти кипят, что я удивляюсь, почему участковый до сих пор не заглянул к нам на огонек.
Но наши ссоры растут вместе с нами, меняются, взрослеют. Когда мы ругаемся с мужем, я злюсь, но одновременно, видя, как злится он, начинаю его жалеть. Чем яростнее он в своих претензиях, тем громче для меня его крик о боли. Нужно спасать.
Но нельзя спасать мужчин, нельзя жалеть. Мужчина должен спасаться сам. Если ты это делаешь за него, он перестает чувствовать свою силу. Мужчина должен быть сильным и нужным, он должен ощущать, что без него не могут.
Вот Тома не может. Она после института нигде никогда не работала. Она беспомощна и потеряна в быту, как владелец Черкизовского рынка в Милане.
Мужчина должен физически ощущать свою нужность, незаменимость. У меня с этим сложности, я могу. И не могу играть в «не могу». Я могу без мужа, но не хочу. Мужу мало моего «не хочу», оно его злит. Не то чтобы он это осознает, это скорее подсознательная злость.
В «я без тебя не могу» зашита власть, а в «я без тебя не хочу» — свобода.
Свобода каждый день выбирать друг друга. Мне нравится эта свобода, я не хочу врать, играть в слабость. Если я стану изображать беспомощность, я не стану женственнее, я стану лицемернее, а я не хочу лицемерить. Дело в том, что я расту, становлюсь мудрее, мне нравится быть собой. Я разрешаю себе не оправдывать ничьи ожидания. Я впервые в жизни влюблена в себя, и мне это нравится. Я считаю, что я красивая, не потому что кто-то мне это сказал, я просто так себя чувствую. Поэтому я никому больше не вру, даже себе. Себе в первую очередь.