Я шел, глядя в пустыню, и пытался разглядеть хоть какую-нибудь птицу или ящерицу. Я был бы рад даже скорпиону. Но я видел лишь песок, далекие бесцветные горы и белое солнце — мир, лишенный жизни и ее отголосков, словно поверхность Марса, и такой же красный.
И даже единственный попавшийся мне по пути дорожный указатель с надписью «пуэбло» был насквозь проржавевшим, облепленным песком, с буквами настолько стершимися, что название этого места уже невозможно было прочесть. Я никогда не видел здесь других людей — ни души. Даже название «пуэбло» было для этого места слишком громким.
Это были два ряда пещер, выдолбленных в стене, образованной передней, наветренной стороной утеса. Верхний из них был длиннее нижнего, так что вместе они создавали нечто вроде гигантской треснувшей губной гармоники, на которой играл ветер пустыни. Крыши и стены верхнего ряда пещер провалились. Вся эта постройка больше походила на монумент, поставленный здесь в память о людях, которых больше не существовало, чем на место, где они прежде жили.
Нижняя цепь пещер была в основном нетронута, и когда я подходил к ним, ступая по щебню, я чувствовал, как ветер затягивает туда мои ноги. Казалось, провалы постепенно засасывают в себя пустыню. Я остановился перед ними и прислушался.
Я ничего не услышал. Я смотрел на расколотые, почти что квадратные проемы окон, входы, лишенные дверей и ведущие туда, где прежде находилось жилье, низкие, наполненные камнями и землей пещеры в полумраке. Все пуэбло сжалось здесь, вдыхая песок десятком мертвых оскаленных ртов.
Я подождал еще, но на открытом воздухе становилось слишком жарко. Если враги моего деда находятся у него внутри, вдруг подумал я, и если мы вызываем, выманиваем их, куда же тогда они переходят? Наконец я нырнул в ближайший вход и остановился в сумраке.
Через несколько мгновений мои глаза привыкли к темноте, но смотреть было не на что. Задутый ветром песок лежал волнами и холмами вдоль оконных проемов, точно миниатюрная рельефная карта находившейся снаружи пустыни. У моих ног валялись маленькие камешки, слишком крошечные, чтобы под ними могли укрыться скорпионы, и несколько костей животных, размером не больше моего мизинца, которые притягивали взгляд прежде всего своим изгибом и идеальной белизной.
Тогда, словно мое вторжение послужило сигналом к началу какого-то волшебного механического представления, моих ушей коснулся звук. По стенам что-то юркнуло, разбегаясь. Не слышалось никакого тревожного стука. Никакого шипения. И раздавшиеся вдруг шаги прозвучали так тихо, что сперва я по ошибке принял их за пересыпающийся на подоконнике и прохладном глиняном полу песок.
Я не вскрикнул, но шарахнулся назад, мои ноги потеряли опору, и я осел на пол, подняв термос, когда отец шагнул ко мне из тени и сел, скрестив ноги, напротив меня.
— А… — только проговорил я, и слезы залили мое лицо, а сердце бешено застучало.
Отец ничего не сказал. Из кармана своей рубашки, застегнутой на все пуговицы, он вытащил пачку папиросной бумаги и кисет с табаком и потом свернул сигарету, сделав несколько быстрых и умелых движений.
— Ты же не куришь, — сказал я, а мой отец зажег сигарету и с неприятным хрипом втянул дым в легкие.
— Много ты знаешь, — ответил он.
Красная точка на конце сигареты была похожа на открытую рану на его губах. Вокруг нас, покачиваясь, успокаивалось пуэбло.
— Почему дедушка зовет меня Руах? — быстро и напряженно проговорил я.
Но отец только сидел и курил. Запах дыма неприятно щекотал мои ноздри.
— Боже, папа. Что происходит? Что ты здесь делаешь, и…
— Ты не знаешь, что означает «руах»? — спросил он.
Я покачал головой.
— На иврите это «дух».
Я как будто ударился оземь. Не мог заставить себя дышать.
— В том или ином значении, — продолжал отец. — В зависимости от того, для чего ты используешь это слово. Иногда оно означает «призрак», иногда — «дух», как Божественное Дуновение. Дух жизни, который Бог вдохнул в Свои творения.
Он бросил сигарету в песок, и красный огонек вспыхнул, словно глаз, перед тем как закрыться.
— А иногда оно означает «ветер».
В тот миг, когда к моему телу вновь вернулась способность дышать, я ощутил, что мои руки уперлись в землю. Песок, который я чувствовал своими ладонями, был прохладным и влажным.
— Ты ведь не знаешь иврита, — сказал я.
— Кое-что пришлось узнать.
— Почему?
— Потому что он и меня тоже так называл, — ответил отец, свернул новую сигарету, но не зажег ее.
Какое-то время мы просто сидели. Потом отец произнес:
— Люси приглашала меня две недели тому назад. Она сказала, что время пришло, сказала, что ей нужен человек для… церемонии. Кто-то, кто бы спрятал это, а потом помог тебе отыскать. Она сказала, что это важно для ритуала.
Потянувшись назад, он достал коричневый пакет из упаковочной бумаги с завернутым верхним краем и бросил его мне.
— Я не убивал ее, — сказал он.
Я вытаращил на него глаза, и их снова обожгли слезы. Песок осторожно касался моей кожи на ногах и руках, заползал в шорты и рукава, как будто искал путь внутрь. В присутствии моего отца не было ничего ободряющего. Он ничем не помогал мне. Я разозлился и рванул пакет к себе.
Первое, что я увидел, раскрыв пакет, был глаз. Он был желто-серым, почти высохшим. Но все же — не до конца. Потом я увидел сложенные остроконечные черные крылья. Мохнатое, изломанное тельце, свернувшееся крючком. Если бы не запах и глаз, я бы принял все это за маскарадное украшение на Хэллоуин.
— Это летучая мышь? — прошептал я, отшвырнул пакет, и меня стошнило.
Отец оглядел окружавшие нас стены. Он не сделал и движения в мою сторону. «Он — часть этого замысла, — пришла мне на ум жуткая мысль, — он знал все, что они делали», — и потом я отбросил эту мысль. Этого не могло быть.
— Папа, я не понимаю, — умоляюще проговорил я.
— Я знаю, что ты еще мал, — сказал отец. — Он не говорил со мной, пока я не собрался ехать в колледж. Но ведь времени уже не осталось, верно? Ты видел его.
— Почему я вообще должен всем этим заниматься?
В ответ на это отец смерил меня пристальным взглядом. Он дернул головой, поджав губы, как будто я спросил о чем-то совершенно невообразимом.
— Это твое наследство, — ответил он и поднялся.
Обратно, к саманному дому моего деда, мы ехали в тишине. Поездка заняла меньше пяти минут. Я не мог даже подумать, о чем бы еще спросить. Я взглянул на отца; мне хотелось кричать на него, бить его, пока он не расскажет мне, почему так поступает.
Но он вел себя как обычно. Он и раньше мало говорил, даже когда водил меня в магазин покупать мороженое. Мы приехали к саманной хижине, и он наклонился через меня, чтобы толчком открыть дверь, но я вцепился в его руку:
— Папа, да скажи мне наконец, зачем эта летучая мышь.
Отец повернул рычажок кондиционера вправо, затем влево. Он всегда так делал и всегда впустую — выключатель не срабатывал.
— Ни зачем, — сказал он. — Это символ.
— Символ?
— Люси сама тебе расскажет.
— Но ты-то знаешь?! — Теперь я почти орал на него.
— Я знаю только то, что мне рассказала Люси. Эта летучая мышь символизирует кожу на кончике языка. Это Говорящий бог. Или что-то с ним связанное. Он проникает туда, куда никто другой проникнуть не может. Или помогает другому туда проникнуть. Я так думаю. Извини, больше ничего не знаю.
Мягко, положив мне руку на плечо, он вытолкнул меня из машины прежде, чем я успел удивиться, за что же он извиняется. Но он удивил меня, крикнув мне вслед:
— Обещаю тебе, Сет, это последний раз, когда ты вынужден сюда приходить. Закрой дверь.
Ошеломленный, запутавшийся и напуганный, я хлопнул дверцей и потом смотрел, как машина отца растворяется в первых вечерних тенях. Скоро я почувствовал перемену в воздухе: ночная прохлада сочилась сквозь сухой, как марля, день, точно кровь через повязку.
Мой дед и Люси ожидали в патио. Ее рука лежала у него на плече, а длинные волосы были собраны на затылке, и без этого темного обрамления ее лицо казалось гораздо старше. А его, теперь полностью открытое взгляду, походило на свисающую с крюка резиновую маску, совершенно обмякшую.
Кресло моего деда медленно, со скрипом проехало через патио на утрамбованный песок, направляемое руками Люси. Я ничего не мог сделать и только смотрел. Кресло остановилось, и дед внимательно взглянул на меня.
— Руах, — сказал он. В его голосе не улавливались интонации. Но в нем не было также и разрывов, никаких судорожных глотков там, где дыхание отказывало ему прошлым вечером. — Дай это мне.
То ли мне показалось, то ли это был просто порыв ветра, но пакет дернулся у меня в руке.
Это будет в последний раз, сказал отец. Я неуверенно шагнул вперед и выронил бумажный пакет на колени деда.
Двигаясь все еще не быстро, но быстрее, чем мне доводилось видеть, дед с силой прижал пакет к груди. Его голова качнулась вперед, и мне пришла на ум сумасшедшая мысль, что он станет петь пакету колыбельную, точно ребенку. Но он лишь закрыл глаза.
— Хорошо, хватит, я говорила тебе, что оно действует не так, — сказала Люси и взяла у него пакет, осторожно коснувшись его спины.
— Что он сейчас делал? — потребовал я у нее ответа. — Что сделала летучая мышь?
Люси снова медленно растянула губы в улыбку:
— Жди и смотри.
Потом она ушла, а мы с дедом остались одни во дворе. Тьма наплывала с далеких гор, словно волна густого тумана. Когда она достигла нас, я зажмурился и не почувствовал ничего, кроме мгновенно нахлынувшего холода. Я открыл глаза, и дед все еще смотрел на меня, подрагивая головой. Совсем как волк.
— Мы копали, — сказал он. — Сначала — мы все. Углубляли ямы. Такая черная земля, такая липкая и мягкая, как будто копаешься руками… внутри какого-то животного. Все эти деревья склонялись над нами. Сосны. Громадные белые березы. Кора гладкая, как кожа младенца. Немцы не давали… ничего пить. Ничего есть. Но они… не следили за нами. Я сидел рядом с цыганом, около которого спал всю… Всю войну. На единственной прогнившей доске. Мы согревали друг друга. Смешивалась кровь… наши