Перевод Г. Смирнова.
Не так уж плохо
Родные и близкие теперь уже не реагируют, если замечают, что мой взгляд вдруг становится отсутствующим, хотя на лице еще написан интерес к тому, что мне говорят. Они знают, что меня поразила какая-нибудь деталь их высказываний и я размышляю, как бы ее использовать в своей статье.
Им известно, до какого помешательства может дойти человек, проводящий годы в поисках идей, дабы отметить исход каждого месяца определенным числом исписанных страниц. Поэтому они с уважением и пониманием относятся к моему внезапному лунатизму и не обижаются, когда я, извинившись, поспешно заношу в блокнот одну из их фраз. Правда, иной раз кое-кто из мило беседующих со мною друзей вздрагивает, но я его успокаиваю: не бойся, я тебя слушаю, а не сочиняю.
Жена тоже иногда не выдерживает и начинает трясти рукой перед моими остекленевшими глазами: пойми, говорит она, нам не статью надо писать, а принять важное решение. Однако в целом я живу в атмосфере добросердечия и терпимости.
Я считаю себя невольником и рабовладельцем в одно и то же время, ибо обречен, хотя и по собственному желанию, приглядываться ко всему происходящему вокруг меня. Я вынужден беззастенчиво использовать своих родственников, старых приятелей или даже мало знакомых мне людей, присваивая их смешные или грустные истории. Разумеется, я перемешиваю карты, меняю имена, названия мест, хронологию событий, но по окончании работы я всякий раз тщетно уповаю на то, что тираж газеты внезапно снизится или что она не попадет в руки заинтересованных лиц.
Как-то за обедом одна синьора с грустью рассказывала мне, что дочь ее исчезла на три дня и только сегодня утром объявилась, сообщив по телефону, что вернется домой лишь на определенных, весьма огорчительных для добрых родителей условиях.
— Не так уж плохо, — прервал я ее, просияв, — это первый случай самопохищения.
Я всегда говорю «не так уж плохо», когда мне что-нибудь рассказывают. Я сказал. «Не так уж плохо» даже домработнице, которая в сердцах мне пожаловалась на то, что, не упомянув в заявлении девичью фамилию, она лишилась права получения дешевой квартиры в «народном» доме.
Иногда мне становится жаль самого себя: например, когда приходится читать газеты, не выпуская ножниц из рук, чтобы сделать вырезки. Или в кино, когда от меня ускользает сюжет фильма — из-за того, что комментарии сидящих впереди зрителей кажутся мне показательными для определенного образа мышления, и я считаю своим долгом немедленно их записать в темноте. Когда другие смеются, мне кажется, что и я мог бы извлечь из этого что-нибудь смешное. Когда другие взволнованны, я думаю о том, как бы получше начать или по-эффектнее закончить очередную статью. У меня такое ощущение, что мне не дано жить естественной жизнью: настолько я одержим мыслью, как все уместить в двух или даже в одной колонке. «Переживать это я буду в процессе написания», — думаю я. Но садишься за стол — и возникают новые проблемы: то не хватает определения, то не подходит глагол, то не клеится вся фраза.
Единственное, что меня утешает, — это сочувствие близких иной раз кто-нибудь рассказывает интересную историю с таким видом, будто не понимает, какую блестящую идею он мне подает, иными словами, пытается мне помочь, но так, чтобы помощь выглядела бескорыстной. Люди, привязанные ко мне должно быть, считают меня клептоманом, то есть человеком, который не может удержаться и не присвоить чужую вещь. Чтобы не обидеть клептомана, надо делать вид, что ничего не замечаешь. А может, я для них лунатик, которого время от времени надо будить, но осторожно, чтобы он не упал и не расшибся.
Групповая фотография
Я отыскал старые школьные фотографии и сравнил их с теми, которые ежегодно приносит домой сын. Прежде всего я изучил их с обратной стороны и заметил, насколько изменилась манера расписываться. Каждая из подписей моих одноклассников занимала по крайней мере десять квадратных сантиметров. Имя и фамилия (верней, фамилия и имя) писались мелкими буквами, зато от последней гласной начинался росчерк, уходивший куда-то вниз, а затем прихотливо возвращавшийся к исходной точке, либо взвивавшийся вверх и заключавший целое в довольно изящную виньетку. Это был доведенный до высшего совершенства эстетизм. Некоторым даже нравилось менять давление на самописку и кокетливо утолщать вертикальные элементы гласных и, напротив, утончать их изгибы.
Теперь же мне вдруг стало не по себе: мы были не лицеисты, а, скорее, канцелярские крысы или писцы старинных приходских книг. Шариковые ручки, несомненно, лишили подписи их эпического характера, сделали более однообразными, от завитушек и росчерков не осталось и следа. Привычка мерить все наличием или отсутствием «кавасаки» сказалась и на почерке: даже рука отказывается двинуться на миллиметр дальше, чем нужно.
Перейдя от подписей к групповой фотографии, я утвердился еще в одном впечатлении: не только современная молодежь носит своеобразную униформу — майку с крокодилом или кожаную куртку, джинсы и сапожки. У нас тоже была своя форма: огромные сандалии с короткими чулками, брюки как у зуава и пиджак с выпущенным наружу воротником рубашки а-ля Робеспьер, значок в петлице (итальянской либеральной молодежи или «Католического действия»).[21] У некоторых значки справа — явный признак старого, не раз перелицованного, доставшегося от родителей пиджака: не окажись петлица на правом лацкане, никто об этом и не догадался бы. И вот ведь в чем парадокс: раньше к поношенной одежде относились как к прискорбному факту, теперь же, чем больше она выцвела и потерта, тем больше гордится ею обладатель.
Я обнаружил еще одно трогательное обстоятельство: на фотографиях моего класса вечно кто-нибудь умостится в ногах у стоящих в первом ряду. Это, конечно, коротышки. Для заполнения переднего плана использовали почти микроскопических одноклашек, в то время как дылды были второгодниками и стояли обычно на скамейках в заднем ряду. Нынешние ученики выглядят отрядами парашютистов, переодетых в гражданское платье: все одинаково высокие — и успевающие, и второгодники. Коротышек больше не существует, и поэтому никто не соглашается сесть у ног стоящих в первом ряду.
Одноклассники в мои времена были подвижнее и разношерстнее, чем нынешние. Прически, например, сильно отличались друг от друга: кто расчесывался щеткой, кто пользовался брильянтином, у одного пробор проходил посередине, у другого — справа, а на остальных трех четвертях черепа кудрявилась какая-то немыслимая растительность. Кое-кто в жизни никогда не причесывался. Головы современных учеников представляются мне сознательно патлатыми на один манер.
Но больше всего меня поражает перемена в лицах. Лица, которые смотрят на меня со старых школьных фотографий, говорят сами за себя: этот — зубрила, тот не прочь списать домашние задания, этот — наушник, тот — придурок, неизменно принимающий на себя все шишки, а вот этот сумеет постоять за себя и перед учителем. К тому же почти на всех старых снимках всегда обнаруживаю ученика, который еле удерживается от смеха, потому что сзади его кто-то щекочет.
На современных фотографиях царит атмосфера благополучия, к которому примешивается нотка протеста. У всех такое стандартное тоскливо-ироническое выражение лица, что начинаешь удивляться, как же эти ребята согласились участвовать в лицемерно-патетическом ритуале окончания учебного года.
Конечно, я нахожусь под влиянием сильных предубеждений, и через тридцать лет сын мой наверняка обнаружит в своих школьных фотографиях все то, что я обнаружил в своих. Какие бы революции ни происходили на свете, люди стареют и глупеют по-прежнему, это единственное, что никогда не меняется.
Самокрутка
До сих пор прически, косметика, длина юбок, туфли, чулки со швом позволяли одним только женщинам чувствовать себя дамами тридцатых или сороковых годов, а то и конца девятнадцатого века. Теперь и мужчины находят удовольствие в стиле ретро: я вижу лицеистов с накрахмаленными воротничками, волосы, намазанные брильянтином, как у Рабальяти, вижу твидовые пиджаки и жилетки в стиле Фитцджеральда.
Но из вещей прошлого, воскрешенных мужчинами, больше всего меня поразила машинка для самодельного изготовления сигарет, цены на эти реликвии сороковых годов, которыми завалены лавки старьевщиков, неуклонно растут. На моих глазах за одну такую заржавленную штуку с валиками для бумаги и шприцем для заполнения сигареты табаком заплатили пять тысяч лир.
У кого нет вкуса к старинным вещам и возможности платить за них, тот заходит в табачную лавку и покупает современную машинку и пачку папиросной бумаги, на которой, как и полвека назад, стоит клеймо в виде подковы и ненавязчивая надпись: «приносит удачу, ибо оберегает от неприятностей, связанных с применением менее чистой бумаги».
Но машинка — только первый шаг. Конечная цель — закручивать сигареты пальцами. Это большой плюс в утверждении мужского начала, говорят психологи, настоящие мужчины всегда делали самокрутки. Легендарный Бо Жест, сержант Иностранного легиона, свертывал сигарету одной рукой. Ковбои на всем скаку засовывали руку в карман и вынимали оттуда уже свернутую сигарету.
Я видел, как молодежь занимается трогательными упражнениями. Первые сигареты ни на что не похожи: вздуты посередине, крошатся на концах, иногда приходится законвертовывать их, как конфеты. Секрет, по-видимому, состоит в том, чтобы меньше класть табаку в середину.
Говорят, что у человека, хоть раз попробовавшего курить самокрутки, фабричные сигареты вызывают отвращение: и бумага-то у них слишком толстая, и на вкус они какие-то пресные. Но ясно, что больше всего привлекает в самокрутках ритуал их изготовления: извлечение кожаного футляра с папиросной бумагой, вытягивание зубами шнурка, чтобы открыть мешочек с табаком, совсем как на Дальнем Западе, и, наконец, сенсационный номер, проделываемый одной рукой, от которого вся компания может разинуть рот.
Девушек неодолимо влекут к себе мужчины, которые закручивают сигарету руками. Но степень риска здесь высока. Например, самый опасный момент — склеивание сигареты языком. Для этой операции противопоказаны как робкие, так и слишком грубые действия. Языком полагается смочить бумагу ровно настолько, чтобы сигарета не лопнула во время курения, подобно стручку спелого гороха. Неловкие движения языком могут привести к катастрофе: табак с бумагой попадает в рот и тогда не отплеваться и за полчаса. Девушка, которая прониклась было к вам симпатией, может уйти навсегда.
Щитовидка
Меня в нем раздражает не то, что он умеет сохранять спокойствие в самые напряженные моменты, а то, что он постоянно невозмутим. Если мы идем пешком, то он говорит размеренно, останавливаясь всякий раз, когда нужно подчеркнуть какую-нибудь мысль. Его не смущает, что светофор на переходе уже полминуты горит зеленым светом, а затем начинает мигать, предвещая неизбежное «стоп». Он взвешивает каждое слово, делает паузы и отмахивается от меня с горькой улыбкой, словно я сказал что-то непотребное, когда слегка изменившимся голосом я перебиваю:
— Короче, ты хочешь сказать «да» или «нет»?
Если он за рулем, а движение идет в несколько рядов, он выбирает один из них, и баста. Он не шарахается налево и направо в поисках колонны, где машины движутся быстрее, не возмущается: почему, черт возьми, мы все время ошибаемся в выборе ряда. Если мы едем по автостраде, то он безмятежно держится за руль, словно за перила смотровой площадки. Ни один мускул не дрогнет на его лице, например, из-за того, что мы в двенадцатый раз переезжаем на другую сторону автострады Милан-Болонья по причине ремонтных работ или из-за того, что целую вечность плетемся за громадиной с номерным знаком «ТИР».[22]
Если мы совершаем коллективную поездку и автобус не отправляется, потому что после четверти часа, отведенной для покупок, среди собравшихся не хватает одного, то этим одним оказывается он. Когда он с улыбкой на лице наконец появляется, то ему и в голову не приходит, сколько гектолитров адреналина выброшено в кровь у участников экскурсии. Если же мы, напротив, путешествуем по железной дороге и в проходе показывается контролер, то он не вскакивает на ноги, чтобы лихорадочно вывернуть карманы в поисках билета, а продолжает читать газету и только одной рукой лениво шарит в кармане.
Придя в ресторан, я целиком полагаюсь на гастрономические познания официанта, выбираю, заказываю и киваю соседу в знак того, что теперь его черед. Он же зачитывает вслух все меню, по ходу делает замечания и, наконец, на чем-нибудь останавливается, внося необходимые уточнения, вместо обычного швейцарского сыра требует овечий, но непременно сардинского производства. В ожидании блюд он не грызет хлебные палочки и не отхлебывает вина, не отдирает пальцем наклейку на бутылке с минеральной водой и не делает из ножа и вилки чего-то вроде щипцов для орехов. Он расслаблен, не раскачивается на стуле. Если для приятного времяпрепровождения рассказывают анекдоты, он внимательно выслушивает других, смеется не механически и собирается с мыслями, чтобы рассказать что-нибудь свое.
Когда я кончаю есть и уже созрел для рюмочки коньяка и счета с наценкой «ИВА»,[23] он еще сидит над своим бифштексом по-флорентийски: мясо он не режет, а аккуратно вскрывает, словно хирург скальпелем, тридцать раз пережевывает и, если кто-нибудь задает ему вопрос, знаком просит минутку обождать, кончает жевать, глотает, запивает, осушает рот салфеткой и только тогда отвечает.
Случается нам бывать вместе и в кино. Он не протестует, когда показывают рекламные диапозитивы, напротив, похоже, они его интересуют. Он не вскакивает с места при виде кадра, с которого мы начали смотреть фильм два часа тому назад.
Если после долгого ожидания он попадает на прием к важному лицу, а это лицо, только что сказавшее «прошу вас», вынуждено добавить «извините», поскольку зазвонил телефон, — так вот, его вовсе не возмущает этот неприличный обычай отдавать предпочтение тому, кто не томится ожиданием в приемной, а просто набирает номер.
Как правило, рука его не тянется к переключателю, когда по телевизору передают церемонию приведения к присяге и диктор без тени иронии замечает: «Многоуважаемый профессор, доктор и т. п. может считаться деканом министерства, потому что он присягает в тринадцатый раз».
Тип, который я живописую на этих примерах, весьма распространен. Я отлично понимаю, что на нем держится мир, но, несмотря на это, неблагодарно считаю, что нервы у него сделаны из жевательной резинки и что в его коробке скоростей одной скорости не хватает. Я не думаю, что его спокойствие завоевано мудростью. Скорее всего, это следствие состояния его щитовидки, шейной железы или обмена веществ, и вовсе не его заслуга, а просто дурацкое везение, вызванное случайным расположением хромосом.
Люблю людей, барабанящих пальцами по столу, ломающих зубочистки, выходящих из себя при попадании в слишком медленно движущийся ряд машин. Своим беспокойством они в конце концов действуют на меня успокаивающе.
Бронирование места
Самая заветная мечта моей жизни состоит в том, чтобы в один прекрасный день оформить без всяких забот проездные документы на скорый поезд, равнодушно подняться в вагон, ощупывая для собственного успокоения соответствующие квиточки в кармане. Мне никогда не удается заранее заказать места на скорый поезд. Всякий раз, когда я пытался это сделать, кассиры отвечали мне, что все места уже проданы. Нет ничего более вечного под луной, чем распроданные билеты на скорый.
С бьющимся сердцем выхожу я охотиться на скорые поезда. Я поджидаю их на платформе и задаюсь вопросом: возьмут ли меня без обязательного бронирования места?
Когда из вагона выходит начальник поезда со списком мест и с карандашом в руке, у меня всегда наготове какая-нибудь трогательная история. Он заглядывает в свою бумажку, хмурит брови и оглядывает меня с ног до головы. Внутренне я уже слышу язвительную фразу: ладно уж, садитесь, но не пора ли в вашем возрасте бросить эти эксперименты?
Я добираюсь до места, выделенного мне начальником поезда, с трудом втискиваюсь между угрюмыми пассажирами: у них с бронированием мест все в порядке, и потому они неприязненно косятся на запыхавшегося плебея. Интересно, как им удается забронировать место на скорый? Должно быть, они ведут правильный образ жизни и уже за неделю знают дату отъезда. Тогда бронирование мест еще доступно. Возможно, они руководят учреждениями с множеством подчиненных. Нажимают кнопку, является рассыльный.
— Слушай, — говорят они ему, — закажи мне место на скорый Милан-Неаполь на четвертое января тысяча девятьсот семьдесят восьмого года.
Я же решаю этот вопрос накануне или в тот же день, и у меня нет рассыльных. Приходится просить о милости. Начальники поездов — народ ворчливый, но, в сущности, добрый. Они всегда находят для меня местечко. В том числе и потому, как это ни странно, что в скорых поездах много свободных мест. Однако бронь на них получить нельзя, потому что кассы бронирования давно уже закрыты. Так что приходится садиться на свободное место и ждать контролера, чтобы уплатить за обязательное бронирование места, забронировать которое не удалось. Как-то раз я попытался с улыбкой возразить:
— Мне это место досталось чисто случайно. Не положись я на свои ноги, никто бы его для меня не держал. Так почему же, с позволения спросить, я должен оплачивать услугу, которой не пользовался?
Контролер, понятно, не стал разъяснять профессиональную этику государственных железных дорог в сравнении, допустим, с правилами воздушных линий, где пассажиры платят гораздо меньше, если у них нет заранее забронированного места.
Я заказываю по телефону столик в ресторане, номер в гостинице «Вальдорф Астория», место на аэробус. Но мне никак не удается обеспечить себе место в скором поезде, потому что мест никогда нет, хотя вагоны идут пустыми. Важно, чтобы люди платили за бронирование места. Даже если они делают это уже на ходу.
Головоломка
Захожу в табачную лавку и прошу марку за 150 лир, чтобы отправить визитную карточку в маленьком конверте. Продавец долго роется в наборе марок и предлагает мне комбинацию из юбилейной марки за 90 лир и двух других стоимостью по 30 лир каждая. Мы вместе пытаемся разместить их на конверте, но тщетно: фамилия адресата то и дело оказывается под одной из марок. Недостаток нашей почтовой системы состоит именно в том, что на конвертах надо писать адрес.
Я благодарю за желание помочь мне и отправляюсь в другую табачную лавку. Продавец, посоветовавшись с женой, говорит, что может предложить только марку за 80, три за 20 и одну за 10 лир. Криво, но вежливо улыбаясь, я выхожу и начинаю методично обследовать все табачные лавки в центре. Поиски длятся примерно час. Наиболее удачная из предложенных мне комбинаций — две марки, одна размером с простыню. Итак, я решаю приобрести желтый казенный конверт, способный вместить гектары почтовой продукции, и вложить в него свою визитку.
Однако, проведя добрую половину утра в поисках марки, я не успокаиваюсь и начинаю маленькое расследование по телефону. Самые интересные данные я получаю в отделении хранения марок. Марки за 150 лир не вышли еще в обращение, мы ждем их из Рима. Есть, правда, юбилейная марка за 150 лир, но ее расхватали филателисты. Но в таком случае, спрашиваю я, почему вы не снабжаете табачные лавки столировыми марками. С одной маркой за 100 лир и другой за 50 можно еще жить. Ответ: столировые марки мы отпускаем для заказных писем, отправка которых стоит 400 лир: не можем же мы, в самом деле, заставлять людей лепить на заказных письмах восемь марок по 50 лир или двенадцать по 30 и одну за 40 лир. Но разве нет марки за 400 лир? Нет, ее еще печатают, она тоже должна поступить из Рима.
Постановление об увеличении почтовых сборов до 150 лир за обычное и до 400 лир за заказное письмо вышло по крайней мере год назад; времени для выпуска новых марок было вполне достаточно. Но к чему торопиться, когда итальянцы, отправляя письма, даже получают удовольствие от различных комбинаций марок; они увлекаются этим делом, как решением головоломок, Во всяком случае, они сообразили, что адрес писать надо после, используя свободное пространство.
Одно из чудес нашей страны — это гениальность, с какой нам удается изменять назначение привычных вещей. Мелкой разменной монеты сейчас, как известно, нигде не найдешь, потому что ее стали употреблять для изготовления пуговиц, телефонные жетоны исчезли, потому что они служат вместо разменной монеты, а марки за 100 лир не продаются в табачных лавках, потому что их скупили владельцы баров на автострадах и дают вместо сдачи в пластмассовых пакетиках (непонятно, почему бармены вывешивают таблички с извинениями — ведь они как раз делают нам одолжение; важно знать, где найти нужную вещь: марки за 100 лир я всегда покупаю на автостраде, расплачиваясь за них звонкой монетой).
Рано или поздно в табачные лавки поступят, разумеется, марки и за 150, и за 400 лир. Но надо полагать, что стоимость отправки писем поднимется тем временем до 200 и 400 лир, так что удовольствие комбинировать марки различного цвета и формата гарантировано нам и на будущее. Если же положение с выпуском почтовых марок станет еще более критическим, то и тогда не стоит слишком огорчаться. У нас есть еще конфеты: тремя обертками от фруктовой карамели и пятью от конфет с ликером можно оклеить целый конверт.