Два веса, две мерки [Due pesi due misure] — страница 65 из 73

Перевод Г. Смирнова.

Чемодан и сержант

Реклама авиационных компаний невозмутимо твердит, что авиапутешествие настолько молниеносно, что не успевают пилот с экипажем пожелать пассажирам приятного полета, как приходится уже отстегивать ремни и готовиться к выходу.

И впрямь со скоростью девятьсот километров в час можно куда угодно долететь очень быстро. В воздухе никто из летчиков пока не бастовал, не бросал управление и не отказывался выпускать шасси. Но на земле реактивные самолеты словно налиты свинцом. Известно, какое праздничное настроение охватывает всех, когда после загрузки багажа и окончания суеты механиков и противопожарной охраны в салоне появляются стюардессы и самолет взлетает, полагаясь на одни свои крылья. Не буду описывать общеизвестные впечатления, напротив, остановлюсь на одном, более необычном случае.

Самолет Болонья-Рим должен вылетать в восемь двадцать. На самом деле вылет задерживается на два часа по техническим причинам. «Технические причины», как доверительно сообщают, — это пилоты, не успевшие отдохнуть между двумя рейсами. Ради бога, пусть отдыхают на здоровье. Мешки под глазами у пилотов наводят на меня ужас. Но разве нельзя составить расписание так, чтобы на смену уставшим приходили отдохнувшие пилоты? Оглядываю пассажиров: на одного возмущающегося приходится девять спокойно читающих газету. Индуизм — новая религия современной Италии.

Во время полета — краткое сообщение: приземляемся не в Чампино, закрытом для посадок после определенного часа, а во Фьюмичино. Стоит ли беспокоиться, если даже после двух часов опоздания ты рассчитывал уехать на своей машине, оставленной при отъезде в Чампино? «Индусы» не отрываются от газет. Но вот садимся во Фьюмичино: все бросаются к телефонам, чтобы объяснить задержку родственникам, друзьям, замминистрам, у которых вам назначен прием. Ждем багаж.

Проходит полчаса, багажа нет как нет. Даже «индусы» багровеют от нетерпения. Проходит час. Представители компании говорят: после посадки самолета они не имеют к нему никакого отношения. Советуют обратиться в другое окошко. Там советуют подойти к окну номер четыре, то есть обратно в авиакомпанию. Оттуда направляют в какой-то офис. В офисе объясняют: самолет вышел из графика, а у грузчиков обеденный перерыв. Один из пассажиров, которого того и гляди хватит удар, орет, что если ему не позволят выгрузить свой багаж, то он будет считать это нарушением прав человека. Ему отвечают, что он волен считать все что угодно, но что только сумасшедший может разрешить ему выйти на летное поле для выгрузки багажа. Впрочем, обратитесь к сержанту полиции.

Гурьбой направляемся к стражу общественного порядка. Это человек лет пятидесяти, высокого роста, с лицом, усталым от жалоб и заявлений об угоне машин. В ответ он может нам сказать: а) это не его дело; б) обратитесь в окно номер четыре или девять или в офис в конце зала; в) его уволят, если он даст разрешение пассажирам выгружать багаж из самолета.

Вместо этого он спрашивает, сколько нас и все ли в состоянии пройти полкилометра с чемоданом в руках. Затем идет к человеку в защитной форме и с автоматом в руках, охраняющему выход на поле, и что-то ему говорит. Тот отрицательно мотает головой. Полицейский долго его уговаривает, и постовой наконец пожимает плечами. Тогда сержант оборачивается к нам, знаком приглашает следовать за собой, просит не разбредаться по полю и ведет нас к самолету. Тут нас встречают люди в белых спецовках, которые отказываются взять на себя ответственность за вскрытие багажника.

Ответственность сержант берет на себя. На карачках лезем в багажник и выгружаем чемоданы. Уныния как не бывало, все полны энтузиазма: утренние безобразия и тяготы разгрузки — ничто по сравнению с пятью минутами, в течение которых удалось найти человека, взявшего на себя ответственность.

Когда я вспоминаю о государственных учреждениях, передо мной возникают миллионы лиц, только и способных на то, чтобы кивком отослать меня к соседнему окошку, после того как я час простоял в очереди. Тем, что наша страна при самом строгом соблюдении всех необходимых порядков до сих пор окончательно не развалилась, она обязана неизвестным молодцам, которые уступают непростительной слабости нарушать инструкцию, когда справедливость кажется им важнее служебных требований. Дорогой сержант, если вас узнают, несмотря на общий характер моего описания, сообщите мне об этом.

Сосед по площадке

Во времена, когда похищают людей, ограбление квартиры никого не удивит. Особенно летом, когда воры, названивая по телефону или заглянув в почтовый ящик, который ломится от писем и газет, легко устанавливают, что квартира пуста, и взламывают дверь (со всеми ее сакраментальными запорами), словно речь идет о банке с кока-колой.

Удивляет другое — спокойствие и комфорт, с какими ныне осуществляются подобные операции. Свидетельства пострадавших единодушны: воры работали в свое удовольствие — крушили молотками шкафы, ничуть не беспокоясь о шуме, обыскивали квартиру сантиметр за сантиметром, а потом, прежде чем вытащить картины, меха и драгоценности (тоже, видать, со всеми удобствами, ибо спускались они на лифте, где остались осколки разбитой статуэтки из Каподимонте), выпили виски и даже смололи себе кофе в электрической кофемолке.

Уголовник-ретроград, не желающий заниматься похищением людей и разбоем средь бела дня, а довольствующийся кражей со взломом, психологически тоже перековался, поняв, что может воспользоваться атмосферой страха, который нагнали его коллеги. Он заметил, что страх сделал людей безразличными к судьбе ближнего. Циничное поведение ньюйоркцев, которые обходили стороной корчившегося на тротуаре с ножом в спине, еще несколько лет назад вызывало у нас ужас, а теперь мы тоже научились беззаботно или в лучшем случае с некоторым опасением взирать, как на наших глазах выхватывают у женщин сумки, как кого-то избивают, превращая в кровавое месиво. Единственное, на что способна толпа, — это попытаться расправиться с преступником, когда он уже в наручниках.

Так что, даже не читая очерки Конрада Лоренца о «смертных грехах» западной цивилизации: вымирании чувства солидарности, росте безразличия, — домушник, стремящийся к бескровной добыче, знает, что он может рассчитывать на безучастность соседей, чьи интересы непосредственно не затронуты.

Когда-то обчистить пустую квартиру было труднее: жильцы дома здоровались, знали друг друга в лицо — это был какой-то коллектив. Если кого-то ночью будил подозрительный шум, доносившийся с верхнего или нижнего этажа, то проснувшийся распахивал окна, кричал караул, звонил в полицию.

Сейчас же человеку нет дела до того, что творится за стенами его квартиры. Услышь он ночью подозрительный шум по соседству, только глубже зароется в подушки: плевать на то, что кому-то рядом приходится худо. У кого не опустятся руки при одной мысли о том, что поднявшему тревогу или позвонившему в полицию не избежать «причастности» к темному делу.

Водитель, поддающий газу при виде пешехода, сбитого на дороге, — это все тот же жилец большого дома, который не только не вызовет полицию, но и пальцем не пошевельнет, услыхав, что в квартире этажом ниже молотком разбивают шкаф. Если у него есть еще хоть капля совести, он постарается убедить себя, что это, должно быть, вернулись соседи и затеяли ночью перестановку. Требовать от такого человека выяснения подозрительных обстоятельств было бы слишком. Как-никак, он отец семейства, а не какой-нибудь мученик из Бельфьоре.[24]

Так что домушники теперь не шарят лихорадочно по дому, а спокойно сортируют добычу, забирают самое лучшее и отвергают разное барахло. Они спокойно включают свет, потому что с карманным фонариком многого не увидишь, а если не находят ничего стоящего, то вымещают злость на всем, что попадет под руку. Грабителей с черным носком на лице, по-кошачьи ступающих по полу, теперь днем с огнем не найдешь, разве что в старых фильмах с участием Кэри Гранта. Нынче, наоборот, лучше всем дать знать о своем присутствии, меньше неприятностей: если ты вышел подышать воздухом, дыши и не суйся не в свое дело.

Полиция прибывает на место происшествия, словно на Аспромонте: никто ничего не слышал. Даже уборщица и та с утра не заметила, что дверь сорвана с петель и просто приставлена к стенке.

Ограбление квартир не сулит такого навара, как взятие заложников, но зато и не ведет к сердечным приступам или ненужным стрессам, а если к тому же холодильник не разморожен, то, потрудившись на славу, можно и подзакусить. Приятно посидеть в уютной квартирке, которую предстоит ограбить. Ничье отсутствие не может быть столь явным, как присутствие ближайшего соседа. Взаимопонимание, чувство локтя между соседями вновь проявляются только в сентябре — с началом чемпионата по футболу.

Телеграмма

С момента кражи прошло больше месяца, и я потерял всякую надежду. Ворюга, разбивший мне ветровик и похитивший портмоне, имел массу возможностей вернуть мне все, что, по моим понятиям, не представляло для него интереса. Я готов был поклясться, что он так и сделает. Не верю в прирожденную испорченность: даже самый закоренелый преступник сбрасывает скорость на автостраде, чтобы дать старой ласточке с заторможенными рефлексами взлететь над капотом мчащейся машины.

Что кроме денег, есть в бумажнике у мужчины? Я не рассчитывал, что мне вернут зажигалку, брелок от ключей или даже удостоверение личности — в конце концов, можно получить дубликат. Но все остальные бесценные реликвии, с которыми я никогда не расставался, мне страшно нужны: старые потертые фотографии, пожухлая от времени поздравительная телеграмма, нашедшая меня на краю света, когда я был одинок как собака, не имеющая никакой ценности трубка — с нею связано было столько памятных лет и событий, — пакетик с какой-то индийской солью, что приносит счастье родившимся под знаком Рыб, образок, сунутый матерью в карман сыну, часто летающему на самолетах. Даже ко всему равнодушные люди сохраняют какие-то остатки веры и предрассудков!..

К тому же в бумажнике была записная книжка. У воров наверняка есть свои записные книжки. И если они когда-либо ее теряли, то должны же понимать, что значит остаться без записной книжки. Часть записей можно с грехом пополам восстановить, но ведь есть и невосстановимые. Это и давнее знакомство, от которого ничего не осталось, кроме номера телефона, и возможность подработать, зафиксированная на визитной карточке, словом, куча лиц и вещей, которые, не будь у тебя соответствующей записи, навсегда канут в Лету.

Что делать человеку без записной книжки? Разве что дать объявление в газету: не пишу, мол, не звоню, не отвечаю, потому что обобран до нитки, память моя на мели, энцефалограмма — на нуле.

Так что же это за жулик, которому наплевать на всех и вся, даже на себя самого? В полицейском участке мне разъяснили всю беспочвенность моих ожиданий: та порода воров, которую я себе воображал, давно уже вымерла. Одно время у уголовников были свои законы чести: им нравилось работать чисто, профессионально. Замки в автомашинах открывались без взламывания дверей, приемник вывинчивался отверткой, а не вырывался с корнем из щитка, сумки похищались с возвратом по почте бумаг и документов.

О, les voleurs d'antan[25] с беретом на голове и искрой человечности во взоре. Я вижу, как вы сортируете добычу, суете нос в чужие письма, разглядываете невинные амулеты и думаете про себя: не верни я эти бумаги, придется их владельцам опять выстаивать в очередях перед бесчисленными окошечками. Уголовники были людьми вне закона, но не чуждались отзывчивости. Сама кража представляла для них случай для мимолетного, но все же человеческого общения с потерпевшим. Присвоение денег подчас отходило на второй план перед возможностью возвратить все, что не интересовало грабителя: сложив ненужные вещи в пакет, он оставлял его где-нибудь на видном месте. Есть воры, на которых я ни за что бы не подал в суд, даже если бы застал их на месте преступления. Напротив, я охотно выпил бы с ними по рюмочке.

Раньше в уголовном мире царила строгая специализация: домушники сами никогда не угоняли машину, нужную им для вывоза краденого, они поручали это другим; специалист по ограблению ювелирных магазинов не занимался вскрытием машин на стоянке. В полиции говорили: «Да, он вор, но чистит только подвалы, в квартиры ни разу не забирался», или: «Он ворует запасные колеса и не интересуется автомобильными радиоприемниками».

Из специалистов ныне остались одни лишь карманники. Все остальные — примитивный народ, который загребает налево и направо, словно дворник, подметающий тротуары. Это необразованные, грубые люди, готовые на все. Ради пары перчаток они способны изуродовать вам машину.

Или же это озлобленные типы, которые не только обкрадывают, но и стремятся наказать тебя. Они угоняют роскошное авто, выхватывают сумочку из рук состоятельной дамы, а затем измываются над старой поздравительной телеграммой — этим символом благосостояния и мирной жизни.

Дорогой мой воришка, я думаю, что тебе не больше пятнадцати, раз ты не знаешь, что такое человеческие привязанности, записная книжка, воспоминания.

Ретроспектива

Не успел поезд набрать скорость, как тут же замедлил ход и вскоре со скрипом остановился. Мы в Рогоредо.

— Кто-нибудь улегся на рельсы, — говорит какой-то пассажир, не отрывая глаз от газеты.

Разумеется, это пассажир из обычного местного поезда, ведь все мы — ни рыба ни мясо; наш поезд неизвестно даже как называется — это не «стрела», не курьерский, не скорый. Публика здесь довольно разношерстная, хотя и без особых сословных отличий. Мы готовы спокойно ждать, когда пройдет встречный поезд.

Все продолжают невозмутимо читать газеты: мы и так должны благодарить бога, что поезд выехал из Милана с опозданием всего на десять минут. Привычка к задержкам (из-за встречного поезда, работ по строительству объездного пути, демонстраций в предместье большого города) отныне у всех в крови, она уже стала чем-то наследственным.

Спустя несколько минут кое-кто из пассажиров начинает посматривать на часы, выходить в коридор, спрашивать о причинах задержки. Другие высовываются в окно. Вернувшиеся объясняют: ничего особенного — подложили бомбу.

— А что, позвонил кто-нибудь? — спрашивает какая-то женщина.

— Да, позвонили, что в поезде — бомба, — отвечает один из осведомленных и снова погружается в чтение.

Подхожу к окну. На платформе в Рогоредо гуляют пассажиры. На моих глазах двое полицейских поднимаются в соседний вагон и вскоре выгружают из него чемодан, по-видимому ничейный. Они осторожно спускают его с платформы на землю. Оглядываюсь на соседей: на лицах никакого волнения, одно любопытство. Буквально никто не верит в трагический исход дела. Какой-то военный иронически комментирует действия перепуганных полицейских:

— Ну давай же, давай!

Вдруг события принимают совершенно иной оборот: из окна туалета доносится громкий женский вопль:

— Это мой, мой чемодан! Куда вы его потащили?

Волна смеха прокатывается по платформе, а полицейские, только что прикладывавшие ухо к чемодану в надежде уловить какой-нибудь подозрительный звук, чувствуют себя ни за что ни про что оставленными в дураках, но теперь уже и сами не могут удержаться от смеха и втаскивают чемодан обратно в вагон.

Мы снова усаживаемся на места. Мой сосед напротив, качая головой, говорит, что из-за чрезмерных предосторожностей можно иной раз попасть впросак, но если бомба подложена, то смейся не смейся, а она рано или поздно взорвется. Отовсюду доносится шум хлопающих дверей, но свистка к отправлению не слышно и поезд не движется. Кто-то начинает выходить из себя: чего мы ждем, раз бомба не обнаружилась в чемодане синьоры из туалета? Появляется проводник и объясняет: надо, мол, проверить путь между Рогоредо и Меленьяно. Вдруг поезд трогается, но идет тихо, не быстрей пешехода. Пассажиры недоуменно переглядываются, ощущая скорей раздражение, чем тревогу. Все тот же синьор напротив (он, должно быть, собаку съел на дорожных происшествиях со взрывами) предполагает, что полицейские сели на подножку локомотива и осматривают рельсы на тихом ходу.

— Наш вагон — испытательный, — добавляет он, — все остальные идут за нами.

Но даже упоминание об испытательном вагоне никого не трогает: все смотрят на часы, и разговор заходит о делах, которые не удастся сделать, об автобусе, который уже ушел, об отмене ужина в честь дня рождения дочери, о телефильме, к которому не поспеть.

— Поезда стали чем-то вроде трамвая, — замечает один из пассажиров, — домой возвращаешься на трамвае, даже если до дома двести километров.

И всем до лампочки эта бомба, которая того и гляди взорвется. Анонимное сообщение о заложенном в поезде тритоле представляется глупой выдумкой, чем-то вроде протеста демонстрантов, остановки из-за ремонта путей, сообщения громкоговорителя (слова из которого запали нам в голову, подобно фразам Карозелло): «Левантийский экспресс, ожидавшийся прибытием в девятнадцать пятнадцать, запаздывает на сорок пять минут».

Бомба касается как бы всех, но никого в отдельности. Примерно так же люди говорят, что не боятся смерти, потому что ни разу не побывали в ее когтях. В представлении каждого путешествие по железной дороге утрачивает свои реальные черты: главное — добраться до конечной станции, сопутствующие же неполадки, как бы серьезны ни были их причины, воспринимаются как помехи, вызывающие скорей недовольство, чем опасения. Мне вспоминается реакция людей в аэропортах на сообщение о том, что полет откладывается из-за тумана. Надо бы радоваться осторожности обслуживающего персонала: ведь благодаря ей летать практически безопасно. Однако пассажиры начинают ворчать: «Какой это туман? Просто испарения. Только бы водить нас за нос». Если бы в этот момент кто-нибудь из пилотов заявил о своей готовности взлететь несмотря ни на что, то от желающих не было бы отбоя. Раздражение сильнее страха, неотложные дела заставляют людей пойти на любой риск, лишь бы добиться своего.

Более получаса потребовалось, чтобы преодолеть те несколько километров, которые отделяют Рогоредо от Меленьяно. И когда поезд набрал наконец обычную скорость, то вряд ли можно было сказать, что кошмар кончился, — просто исчезла досада. А воспоминание о других трагически разбившихся поездах растворилось, словно дымка на горизонте: все мы остро переживаем только сиюминутные неприятности. Как утверждают, жизнь продолжается только потому, что так уж мы устроены.

Паоло Вилладжо