Виновато опустил голову, прокашлялся и снова, но уже тише:
— Обязательство с трудом, но выполним. Однако надо и о будущем думать. В этом месяце возьмешь от домны все, что она может дать, а дальше? Хорошо так будет, а вдруг скажут: «План занижен, добавить им!» Вот тогда и кряхти. Понимаешь? Чугун делать — не вареники варить. Тогда уж о прогрессивке и не думай…
— Ну, а что же Степан Васильевич и этот, как его, молодого мастера…
— Чесмин?
— Да, что же они-то думают?
— Э-э… молодежь! Толкую тебе, что Степан сам предложил на собрании, а Володька… тот — за Степаном. Ожегов отмахивается: мне, мол, все равно, как народ… Они еще не терты, не понимают, что нам без резерва никак нельзя. Дали план — перевыполни его. Не очень, но перевыполни. Тут уж и не поругают, и прогрессивка обеспечена. Так и двигай. А если план повысили — подбавь пару, резерв у тебя в кармане. Перевыполни и этот план, но опять же не очень… Государству хорошо, и тебе неплохо. Кто что скажет — план же обеспечен! А молодые этого не понимают. Вошли в азарт — бах! Вот и кончилась спокойная жизнь…
Начальник цеха долго смотрел на Степана. И в этом спокойном, казалось, равнодушном взгляде Степан прочитал не совсем спокойные мысли.
— Я так и думал, я почти уверен был, что ты… побежишь с этой домны.
— Это почему же?
— А потому, что ты настоящих трудностей еще не нюхал — из института и в хороший коллектив, да еще в мастера. Работал, вносил предложения, тебя поддерживали, брал новые обязательства, тебя прославляли — тебе все легко давалось, а теперь вот…
— Не верили, а уговаривали: иди, иди…
— Хотелось проверить. А потом… в партбюро говорили — коммунист. А ты, видать, член партии, но еще не настоящий коммунист.
— Это уж слишком!
— Ошибаюсь? Может быть. Дело покажет, да вот уж показало… Что ж, не возражаю. Силой никого не заставлю работать — толку не будет. К вечеру напишу приказ. Иди.
Степан встал, долго крутил в руках шапку. Потом нахлобучил ее почти на глаза и по длинному кабинету направился к двери. Шел не дыша. Готовность начальника цеха немедленно освободить его, Задорова, от работы на этой домне, сразила Степана. Конечно, он шел сюда с твердым намерением добиться перевода на свою домну, но он при этом полагал, что его все же будут уговаривать, а, может быть, даже накричат на него и… оставят. И что в конце концов тоже неплохо: не освободят от Шерабурко, но будут знать, что с ним работать нелегко.
Словом, идя к начальнику цеха, Степан на многое рассчитывал, а тут, на тебе, сразу — иди! Вот дверь…
Степан уже протянул к ней руку, а за спиной голос:
— Да, а как партбюро? Сейчас позвоню, подожди.
Набрал номер, слушает, ждет. Степан остановился, но руки с дверной ручки не отнял. Гладит ее, рассматривает…
— Алло, алло, ну что ты там? А, ну извини… Так слушай, у меня Задоров сидит. Просит перевести его обратно в свою бригаду. Да, да… Не с коллективом, а с Шерабурко… Все мы разные: один — с гонором, другой — трусоват… (у Степана еще сильнее запылали щеки, уши). Ну, разумеется… Где трудности — там он слабоват… Во, во… Так я пишу приказ…
— Нет, я же, — Задоров бросился к столу, — я же пришел… Может вы посоветуете…
— Как, ты за советом? — удивленно спросил его Бугров и снова закричал в трубку: — Нет, нет, подожди, тут… — снова зажал ладонью мембрану трубки и поднял голову: — Значит, решение еще не окончательное? Тогда… Алло, алло, подожди еще, передумываем.
Отодвинул от себя телефон, положил руки на стол, сжав пальцы в один кулак, и тихо, но твердо, заговорил:
— У меня на фронте был такой случай. Послал я молодого лейтенанта за «языком». Он отошел от блиндажа, постоял, подумал, а потом вернулся и вот так же робко спросил: «А если там… если, мол, не сумею…» Я встал тогда и сказал ему: «Если страшно будет — беги обратно, беги, удирай, а языка я сам достану». С тех пор он…
Выйдя из конторы цеха, Задоров сплюнул от злости: «Вот, поговорили… Все из-за этого, растолстевшего бугая. Ему, видите ли, обязательства высоки… Испугался! — И уже на себя: — Он испугался, а ты сам?.. И надо же мне было… Гм… «Если страшно будет — беги обратно…» Н-да!.. Нет уж, не побегу!»
Сон не шел. Шерабурко лежал на спине, положив руки под затылок. Многое волновало старого доменщика.
Луна медленно плыла над землей. Вот ее холодный луч прошелся по гардеробу, потом поиграл на списке никелированной кровати и стал медленно передвигаться по одеялу от ног к голове. Пучок света добрался до колен, пояса, затем к груди, лезет медленно, но неудержимо…
Уже за двенадцать перевалило. По радио передают какое-то «Не искушай» композитора Глинки. Шерабурко не знал этого Глинку, но сейчас сочувствовал ему. «Видать, человек на своем веку тоже всякое пережил. Вот какую музыку сложил… Душу рвет…» Дотянулся до приемника, выключил. В доме — ни звука. Жена уснула. Спит она тихо, как малое дитя. Повернуться бы на другой бок, а вдруг разбудишь…
Перед глазами пройденный путь — длинный и нелегкий, с горестями и радостями.
Только поженились на Украине и — на Урал. Манила загадочность неизведанного.
Строили. Все строили заново — завод, город, жизнь… Спать ложились в шапках, а утром отдирали их от стен — примерзали…
Но строили!
Встала первая бронированная красавица. Одна среди необъятной степи. Смотрел на нее, задрав голову, придерживая шапку. От радости глаза заволакивало.
Вскоре и город белокрылый распластался по степи.
И до мастера дошел. Вот тогда широко зажил Шерабурко. Свой дом, полированные шкафы, «Победа»… Забылась нужда строительных лет… Дом — полная чаша. Но ведь опять… старость надвигается, хочется подкопить на черный день. Ведь как она, жизнь-то, пойдет, неведомо. Надо подкопить…
А домна, как на грех, барахлит. Уже который месяц — голый тариф. Тут еще с новыми обязательствами…
«Ваш опыт стареет, отмирает… Боитесь нового…» Боитесь!.. Не понимают, что в этом опыте — и пот и кровь…
Да, невесело Шерабурко. В коллективе оказался одиноким, а это — самое страшное. Одиночество убивает… Да и дома… Вещи блестят, но молчат. Судьба не подарила ни одного ребенка. А старость надвигается — мир живет по своим законам. Кому все это, стащенное в дом, зачем? Придет тот неотвратимый час, и не станет Шерабурко на этой улице.
И в цехе его забудут: в списке рационализаторов не числится, в Книге почета тоже нет. Ругать его на собраниях не будут — о мертвых плохо не говорят — и хорошим не вспомянут. Умер Шерабурко — и никакого следа… Фамилия кончилась…
К горлу подкатился тугой комок, давит, мешает дышать. Кирилл Афанасьевич пытается проглотить его — и раз, и два — не может. Он встал и, не одеваясь, в нательном белье, вышел в столовую. В ней неуютно, холодно. Поежился, пошел в прихожую, надел валенки, полушубок, запахнулся поплотнее и зашагал из угла в угол.
А кругом такая тишина, словно весь мир — пустота. И опять в голову Шерабурко полезли тягостные думы. Он пытался прогнать их, но они не поддавались. То же одиночество. Тот же Степан Задоров. Тот же разговор с ним.
Тогда Кирилл Афанасьевич подошел к буфету и потихоньку, чтобы не скрипнули створки, открыл его. Тарелки, поставленные на ребро, чуть склонились к стенке и будто дремали. Чайные чашки взгромоздились друг на друга цирковой пирамидой — не дотронься, загрохочут. Граненый хрустальный графинчик поблескивал горделиво и заманчиво. Шерабурко взял его за длинную шею, взболтнул: «Э, э, как слеза…»
Осторожно, на цыпочках перенес на стол графин, кусок хлеба, солонку. Выпил, шепотком крякнул, толстыми, полусогнутыми пальцами посолил хлеб и стал закусывать. Под ложечкой приятно теплило. Налил еще одну.
«Ну, Степан, не думал я… Больше всех надо… Даже не посоветовался. Инженер! А мы не знаниями, сердцем своим, душой брали Сколько лет уже оттрубил у домны, а он только пришел и командует…»
Налил еще полстопочки, посмотрел на нее, чуть добавил и выпил. Жевал черствый кусок, смотрел в одну клеточку клеенки: «Рвется, изо всех жил тянется. Придет домой, рассказывают, и за книгу. Даже о заграничных доменщиках читает. А то за чертежи засядет, что-то планует, обдумывает. Башковитый!.. И что нынче за народ пошел: один после работы стишки сочиняет, другой на сцене песни поет, третий — над книгами да чертежами. Вот и этот… Сколько уж предложений внес. Рад всю домну по-своему перекроить. Всюду вперед лезет. Даже на демонстрации в Октябрьскую впереди всех шел с красным знаменем. Тяжело против ветра, наваливается всей грудью… Идет и посматривает гордо. А фотограф, проныра, чик его — и в газету. Это уж навечно!..»
Приподнял графин, посмотрел на свет — хороша влага, но… махнул рукой и поставил свой «советничек» в буфет.
А спать все не хотелось.
В шесть часов оделся потеплей и вышел на улицу. Двор был полон лунного света. Дружок выскочил из конуры, заскулил, пытаясь поцеловать хозяина.
— О, о, дурашка… Скучно тебе одному, холодно. Ну, иди, трошки погрею. — Шерабурко сел на крыльце, посадил собаку меж коленок и прикрыл полами полушубка. Дружок сидел смирно, чуть вздрагивая всем телом. — Вот теперь согреешься и доспишь свою ночь. Ну, что?.. Эх, жизнь твоя, собачья… А у меня свое горе, ты думаешь как?.. Ну иди, хватит.
Прошелся по двору, поскрипывая жестким снегом, открыл сарай, включил свет. «Победа» стоит унылая. На темно-синей краске толстый слой пыли. Залез в кабину, по привычке взялся за рычаги, а они холодно-колючие…
Снова бродил по двору, как будто потерял что-то. Большая, кровянисто-красная луна, собравшись уже спрятаться за горизонт, удивленно посматривала на Шерабурко.
Дружок скулит, тычет в коленки мордой, как теленок.
— Иди ты… Хватит!
Вышел за ворота, осмотрелся: на улице тихо, пусто. Воздух морозный, чистый. «Со степи тянет, ни дыма, ни копоти. Пройдусь, подышу…»
Незаметно дошел до остановки. В трамвае народу пока еще мало. Вместе с другими машинально шагнул в вагон. Присел к окну, стекло от мороза в белом бархате. Стал прислушиваться к гудению колес, к их перестуку. На каждой остановке в передние и задние двери толпами вваливался народ. Обрывки разговоров. «Насадки плывут. Думаем, прикидываем…» (Это — мартеновцы сошлись, — отметил про себя Кирилл Афанасьевич); «Мы вчера перевалку за полчаса провернули. Красота!.. (Прокатчики. «Провернули…»); «Один скип хорошо ходит, а второй…» (О, наши, кто это?..) Но тут вагон остановился, и металлурги громко загалдели, начали давить друг друга в спину, стремясь поскорее, выбраться из трамвая. Вышел и Шерабурко.