Двадцать лет спустя — страница 3 из 7

* * *

Люди, выросшие в других условиях, не всегда умеют нас понять. Есть полуанекдот о том как американский студент слушал рассказ о беззакониях, происходивших в сталинско-бериевское время, а затем поднял руку и спросил у профессора: «Раз такое творилось, почему же никто не вызвал полицию?»

Как-то известный английский писатель Дэвид Корнуэлл, широко издающийся во всем мире под псевдонимом Ле Карре, пожаловался мне в Москве, что люди на советских улицах производят на него впечатление толпы, беспрерывно ищущей выход из лабиринта, где все заблудились и отчаялись в поиске…

— Погоди, — перебил я собеседника. — Представь себе, что в твоей Британии разом расстреляли всю королевскую семью, всю палату лордов, весь или почти весь офицерский корпус, разогнали парламент, разграбили имущество миллионов людей, в том числе твое лично, ограбили и разрушили соборы всех религий, а самую мыслящую часть интеллигенции упекли в тюрьмы или вытолкали в эмиграцию. У крестьян-кормильцев отняли землю. Затем вас заставили пожить в таком состоянии лет семьдесят пять, а после посоветовали восстановить все как было. Сколько вам, леди и джентльмены, понадобилось бы времени для восстановления не то чтобы изящных манер, а подобия человеческой жизни?

— Не знаю, — хмыкнул мой погрустневший собеседник. — Я не умею мыслить такими категориями. Нужно очень многое знать, чтобы понять вас.

* * *

Когда я рассказываю сегодня молодым людям, что полуторамиллионные тиражи сочинений Чехова, Гоголя или Салтыкова-Щедрина, которые издавал «Огонек», расходились мгновенно и очереди на подписку стояли по ночам, на меня смотрят недоверчиво и сочувственно. С тем же сочувствием глядели на меня американские студенты, с которыми я пытался поделиться впечатлениями от встреч с их нобелевским лауреатом и классиком Джоном Стейнбеком. Они его не читали и даже не слышали про такого. Как бы в развитие этих мыслей я приобрел на раскладке в московском Столешниковом переулке замечательный томик под названием «Все произведения школьной программы в кратком изложении». Книгу явно придумали и составили люди, как бы извиняющиеся за рутинность школьных программ. Они кратенько пересказали для школьников, занятых бултыханием в жизненном океане, толстые тома, которых те никогда уже не прочтут. Кроме кратчайшего изложения («Война и мир», том 1, часть 1. «Июль 1805 года. В петербургском салоне графини Шерер собираются гости…»), там есть еще куча полезнейших сведений об особенностях указанных книг («Преступление и наказание» Достоевского: «Центральный образ романа — Родион Раскольников. Его преступление — индивидуалистический бунт против порядков окружающей его жизни…»). Покупая книгу, я сказал продавцу, парню лет двадцати: «Мне все это читать приходилось. А теперь так просто…» — «Да, — сочувственно покивал парень. — Мои старики тоже намучились…»

Народная библиотека классики, издаваемая «Огоньком», — мост между умниками, читавшими нас раньше и теперь. Хорошо, что их много и они перекликаются.

* * *

Примерно через полгода моей работы в «Огоньке» нам удалось заснять на видеопленку тренировки военизированных групп в подмосковном городе Люберцы. Аккуратно подстриженные мальчики занимались боевым каратэ в специально оборудованных подвалах. В свободное от тренировок время эти орлы одевались в подобие униформы черного цвета и ездили в Москву, где отрабатывали разученные приемы, избивая хиппи, панков, рокеров и других волосатых обитателей московских бульваров. Так называемые «любера» вели себя очень нагло и пользовались явным благоволением местных властей и Министерства внутренних дел. Обо всём этом мы и написали; публикация была замечена и щедро цитировалась мировой прессой. Через неделю мне позвонили по «вертушке» и сообщили, что я вызван на секретариат ЦК для обсуждения статей в «Огоньке», направленных на компрометацию советской власти и ее органов правопорядка. Обиженные нами органы представлял на секретариате замминистра внутренних дел по фамилии Трушин.

Председательствовал Егор Лигачев, и первое, что он спросил, было: «Вы с кем? В чьей вы команде?» Я еще не успел ответить, как прозвучал второй вопрос, более личный: «А вы сами, когда видите этакое лохматое, с цепями на шее, приплясывающее существо, вы-то сами не хотите ли взять его за эту цепь и…»

Ответ мой был на научном уровне: «Весь опыт нашей истории свидетельствует, что, если человека бить, он не обязательно становится более патриотичен и лоялен к властям».

Меня пробовал спасти один из руководителей военно-промышленного комплекса Долгих, кто-то еще говорил о потерянности нашей молодежи, которой никто не занимается. Но Лигачев жал на свои аргументы, не столько желая немедленно стереть меня в порошок, сколько показывая твердость собственных убеждений. Ко мне пришло ощущение, что, тронув люберов, мы невпопад влезли в какую-то чужую игру, ведущуюся высоко и серьезно.

Я был достаточно опытен и понимал, что с первого раза не разорвут, поэтому просто ждал, чем все кончится. Кончилось смешно; меня спас член Политбюро товарищ Соломенцев, который с закрытыми глазами дремал все заседание, а затем вскинулся и, не обращая внимания ни на Лигачева, ни на остальных, произнес странную фразу: «Я вчера смотрел телевизор». Я тут же вообразил, как заседало брежневское Политбюро, где такие маразматики были в большинстве. Вот спал человек, спал, а затем проснулся и сказал про телевизор, а мог про птичек или про жизнь на Луне. Соломенцев сорок минут рассказывал про все, что он увидел с телеэкрана, и спас меня, как легендарные гуси некогда спасли Рим своим гоготом. Лигачев скис. После бесконечного соломенцевского монолога он буркнул о важности разговора, который должен поднять, послужить и содействовать, и закрыл заседание. Обошлось.

* * *

Мы видим далеко не всё. В частности, не видим того, что нам разглядывать не положено, — президентских помощников, которые зачастую и формируют мнения главы государства. Президенты — люди занятые, газеты им читать некогда, радио с телевизором тоже не очень им видны и слышны. Зато каждое утро на президентский стол попадает тоненькая папочка с выборкой самых главных новостей, и те, кто отбирает сообщения в эту папочку, бывают повлиятельнее министров. «Уже месяцев пять Горбачев не слышал ни одного хорошего слова о вас, — сказал мне как-то Александр Яковлев и после паузы добавил: — Обо мне тоже…» Накануне я как раз встречался с коллективом МГУ в актовом зале университета, отвечал на десятки вопросов, среди которых был один из популярнейших тогда: что думаю о Раисе Максимовне, супруге генсека, и ее роли в управлении государством? «Не уверен, что здесь самое время и место для рассуждений об этом, — сказал я. — Вот, если буду брать интервью у Михаила Сергеевича, то, может быть, и спрошу…» Назавтра мне позвонил Иван Фролов, помощник Горбачева: «Михаил Сергеевич расстроился, что ты сказал в МГУ, будто хочешь побеседовать с ним о поведении Раисы Максимовны. Зачем ты так?» Это же надо было — среди самых важных сообщений сунуть в папку главы государства донос с перевранным изложением сказанного! Горбачев обиделся, а я никогда не узнаю, кто из его помощничков смастерил эту кляузу…

* * *

Когда в нашей стране началась директивная борьба с пьянством, многие жизни разрушились. Больше у виноделов. Их заставляли выкорчевывать вековые лозы, уничтожать хранилища вин. Мы в «Огоньке» дали большой материал о главном виноделе Массандры, который повесился, не выдержав разрушения дела всей своей жизни. Статья натворила шуму и от массандровцев на время отстали. Виноделы Массандры как-то отловили меня в Крыму и пригласили в гости, причем на экскурсию, а не на распитие. Виноделы редко бывают азартными бражниками. Мы бродили по знаменитым подвалам, трогали столетние и постарше бутылки, рассуждали о традициях. Показывая коллекционные портвейны, один из научных сотрудников сказал, что недавно к ним с отдыха приезжал Михаил Горбачев с супругой, осматривал погреба, расспрашивал. «А супруга его, — добавил массандровец, — вдруг возьми и ляпни: „Мы вот этого портвейна, Миша, не пробовали. Попроси бутылочку…“». «Что же Михаил Сергеевич?» — спросил я. «А ничего, — ответил винодел. — Покраснел немного, постоял, поковырял пробку, а потом буркнул, не оборачиваясь: „Помолчала бы…“». Он ведь приезжал, чтобы посоветоваться, можно ли Массандру перевести с выпуска вин на производство фруктовых соков.

Через несколько месяцев мне довелось быть на Кипре, и тамошние члены правительства рассказали, что им предложили вместо вин поставлять в нашу страну виноградный сок по той же цене. Что было самой странной и выгодной сделкой для острова за много лет.

* * *

Ах, эти супруги… «Огонек» с издательством «Прогресс» проводил встречу по поводу новых публикаций о демократических реформах. Участвовал по нашему приглашению и академик Сахаров. Он пришел со своей женой Еленой Боннэр и скромно сел в углу. Я пригласил Андрея Дмитриевича в президиум. «Мы будем сидеть здесь», — сказала Боннэр безапеляционно. «Когда вы хотите выступить?» — наклонился я к Сахарову. «Он пока что не будет выступать», — ответила Боннэр. В разгар заседания супруга академика протиснулась ко мне и сказала: «Сахаров готов выступить через одного человека». Я сделал все, как она велела…

* * *

При Горбачеве свободу слова пробовали дозировать, как лекарство. Открываю наугад один из блокнотов с записями инструктажей в ЦК. Совещание в отделе пропаганды у заместителя заведующего Альберта Власова. 4 августа 1988 года, 4 часа дня. Редакторы предупреждены, что цензура снимет любое упоминание о двадцатилетии подавления «пражской весны». Ни в одной газете, ни в одном журнале не должно быть ни строчки. Также: не нагнетать афганскую тему, не заострять разговор об Афганистане. В стране 35 тысяч вдов и сирот — не надо их волновать. И так далее…

23 сентября, 11 утра. У Горбачева. Первая реплика: «Здесь многие хотели бы меня покритиковать, но сейчас я вам этого не позволю». Ответная реплика главного редактора «Правды» Виктора Афанасьева: «Не дошли мы еще, Михаил Сергеевич, до того, чтобы Генерального секретаря критиковать!» И так далее…