— Пойдемте, я теперь вам покажу вашу комнату.
Комната находилась над конюшней, рядом с чердаком. Туда поднимались по маленькой деревянной лестнице, которая засорена была соломой и сеном. Это была не комната, а настоящая конура, в которую и собака не хотела бы влезть. И я тут же подумал про себя: „погоди, дай мне только подцепить хорошенькую горничную... хорошенькую фруктовщицу... какую-нибудь красоточку... увидишь, долго ли я тут торчать буду“. Железная кровать с отвратительным матрасом, два соломенных табурета, белый деревянный стол и надтреснувшая чашка на нем — вот и вся мебель. Не было даже шкафа в стене. Его заменяла простая вешалка с железным прутом, к которому привешана была на кольцах потертая и сгнившая старая ситцевая занавеска в красных цветах. У кровати на скамейке стоял глиняный ночной горшок, в котором раньше, наверно, держали масло. Из-под пола через щели поднимался запах навоза.
— Вот вы и в своей комнате, — сказал мне старый Бомбикс. — Без роскоши, но все есть, что нужно.
Он уже собирался уходить, но вдруг вспомнил:
— Ах! забыл вам сказать... Я сам закупаю овес, сено и солому... вам этим заниматься не придется... и доходов по конюшне иметь не будете... будете только жалованье получать... Такое уж положение... здесь.
Он вышел из комнаты.
Я бросился на кровать. Со мной происходило что-то странное и страшное. В тот же момент, когда я одел ливрею старого кучера, я почувствовал какой-то зуд в коже... Затем этот зуд стал мало-по-малу проникать вглубь, пропитал мои органы все мое тело и стал меня жечь... В то же время в голове стали появляться какие-то странные, тревожные мысли, мой мозг словно заволакивало красным туманом и парами крови...
— Старый хрыч... заревел я... тебя, вот кого нужно было убить ему...
Я встал... сорвал с себя мое платье и долго, долго ходил совершенно голый по комнате... Наконец, лихорадка прошла... Я повесил ливрею... одел свое платье... и пошел в конюшню к Фидель.
Го! го! Фидель!... Го! го!
При таких-то необыкновенных обстоятельствах я начал свою службу у барона Бомбикса... Мои обязанности были несложные и легкие и я должен сказать, что у меня оставалось много свободного времени. Я должен был только смотреть за Фидель, мыть карету и чистить сбрую. Два раза в неделю я возил по утрам экономку на базар, к поставщикам, а по воскресеньям к обедне. Редко когда нам случалось выезжать из нашего квартала. За восемь месяцев, которые я прожил на этом месте, мы только восемь раз переезжали через мосты.
Зато каждую неделю, по субботам, я целых три часа подряд катал экономку и барона в лесу Со...
Эти прогулки не развлекали меня, потому что мне приходилось из за них выносить много оскорблений. Старая, хромая кобыла, словно пришедшая прямо с символических пастбищ апокалипсиса, старомодная карета, еще более апокалипсическая, чем кобыла, моя ливрея с огромной фуражкой, в которой прятались мои уши и затылок, и на серенном фоне обивки, усаженной мелкими цветками, эти два странных лица, одно — экономки — дряблое, одутловатое, терявшееся в причудливых складках смешного старинного убора, другое — барона — сухое и бледное с вечно испуганными глазами, торчащее из допотопного бархата ватного пальто, как желтая и потертая от времени слоновая кость в черной оправе... все это вызывало смех у прохожих. Нас преследовали, нас осыпали ироническими замечаниями... Как грязные маски в дождливую погоду во время карнавала, мы подвергались самым оскорбительным шуткам... Мое достоинство сильно страдало от всех этих насмешек, в особенности от насмешек над моей ливреей, и я проклинал барона, у которого хватило жестокости одеть ее на меня.
Я никогда не проникал в покои барона. Они, повидимому, сплошь были уставлены ящиками, в которых он старательно и методично, по эпохам и по странам, раскладывал свои гасильники, По словам соседей, у него было их несколько миллионов штук....Миллионы гасильников!... И он все прикупал!... По утрам старьевщики приходили целыми толпами. В полдень после завтрака барон уходил, всегда один и всегда пешком, и до шести часов бегал по лавкам со старым железом и по магазинам редкостей... Я его видел каждый день только в семь часов утра... Он приходил осматривать конюшню и лично удостовериться, „сколько было овса“. Затем он гладил круп кобылы:
— Го! го!... Фидель... Го! го!...
И он уходил всегда, ни слова не сказав мне... не из презрения, а из боязни скорее, чтобы не встретить моего взгляда, который его необыкновенно смущал, как я заметил.
Кухарка, и лакей с самого начала меня плохо встретили. Это были старые люди со смиренными лицами, согнутыми спинами и жестами ханжей. Я тотчас же подумал, что это отъявленные негодяи, которые великолепно спелись между собой, чтобы сообща обкрадывать хозяина и регулярно таскать из дома — все, кроме гасильников. Сидеть с ними за одним столом было очень тягостно. Мы ели молча, торопливо, оспаривая друг-у-друга куски и бутылку вина со страстностью и движениями враждующих животных. И на этих старческих лицах, запыленных как и лестницы, балки и карнизы в этом доме, иногда сверкали глаза, полные глубокой ненависти ко мне...
Но больше всего меня раздражала и выводила из себя моя ливрея. Когда я ее одевал, я становился сам не свой, и но какой-то странной аномалии какое-то непреодолимое извращенное чувство не давало мне снимать ее с себя даже в свободное время. На мое место становился тогда другой человек, который проникал в меня, просачивался через поры моей кожи, разливался по всему моему телу, как едкое вещество, как тонкий, жгучий яд... И этот другой был, без сомнения, никто иной, как старый кучер, кучер-убийца, преступная душа которого оставалась в моей одежде. Из чего состояла эта душа? Я тщетно пытался определить это... Был ли это газ?... жидкость?... слизь?... соединение невидимых организмов?... Я испробовал все средства для того, чтобы убить ее!.. Я употреблял бензин, камфору, порошок против насекомых, керосин, самые верные антисептические средства. Никакого действия. Душа устояла против всех опытов, которые я проделывал над своим телом... И какое страшное чудо! какая ужасная таинственная сила!... Сукно не было прожжено серной кислотой, которой я много раз обливал свое платье, до того материя оказалась пропитанной бессмертием этой упрямой души. И мало того, что сукно не было прожжено, душа становилась от всего этого более активной, пылкой, ядовитой. То, что должно было ее убить, по моему расчету оказалось для нее только питательным и укрепляющим средством... С тех пор я больше не беспокоил ее и себя самого предоставил своей судьбе.
Однако я сделал еще одну попытку. Барон в обычный час пришел в конюшню и стал гладить кобылу в ее стойле:
— Го! го!.. Фидель... Го! го!..
Тогда я твердым голосом заявил ему:
— Вы напрасно, господин барон, не даете мне другой ливреи...
Я особенно подчеркивал свои слова, стараясь придать им таинственный, тревожный и серьезный смысл:
— Напрасно... вы должны, наконец, понять, господин барон, что напрасно...
— Разве она уже износилась? — спросил он.
Я пристально посмотрел на старика Бомбикса.
— Нет, — ответил я, качая головой. — Эта ливрея никогда не износится... ее нельзя износить...
Мне показалось, что легкая дрожь пробежала по его телу под ватным пальто. Его веки замигали, словно решетчатые ставни от порыва ветра...
— Что это значит?.. — сказал он... Зачем вы мне это говорите?
— Я это говорю, господин барон, потому что вам нужно это знать... В ливрее есть душа. В ней осталась душа.
— Осталась... что?.. что?..
— Душа, говорю я вам, душа... Это достаточно ясно...
— Вы с ума сошли...
— С вашего позволения, господин барон... это вы с ума сошли...
Я говорил медленно, уверенно и чувствовал, что подавляю старика своими властными взглядами. Барон вздрогнул, отвернул голову и запахнул полы своего пальто.
— Не будем, мой друг, больше об этом говорить, — сказал он робким голосом. — Это бесполезно... когда вы ее износите, я вам дам другую.
И с бесцветной улыбкой на устах он прибавил:
— Вы, должно быть, франтить любите... Но я не так богат... черт возьми!
Я больше не настаивал.
— Что ж! — воскликнул я враждебным тоном. Как хотите, господин барон... Но если случится несчастье, то, значит, вы его сами хотели... К черту!
Я схватил вилы и с ожесточением стал разгребать солому в стойле.
— Го! го! повернись, Фидель!.. Го! го!.. Фидель!.. Го! го!.. одер проклятый!
Солома разлеталась во все стороны; несколько комков свежего навоза попали в пальто барона. А бедная Фидель, удивленная моими порывами, затопала своими копытами по жесткому полу конюшни, забилась в угол, к яслям, посматривая на меня каким-то странным взглядом, как смотрят на безумных в сумасшедших домах...
Барон прервал меня и спросил:
— О каком несчастье вы говорите?
Несмотря на страх, у него хватило силы пожать плечами.
— А мне почем знать?.. Кто знает?.. С такой дьявольской душой... К черту!.. к черту!..
Старик Бомбикс счел благоразумным уйти из конюшни. И хорошо сделал, потому что в эту минуту я всем своим существом почувствовал, как душа старого кучера заволновалась во мне, разлилась по моим членам, пробралась в мои руки, в рукоятку вил и вдохнула в них непреодолимую, мучительную, красную жажду убийства...
Избегая хозяина, который меня боялся, и прислуги, которая мне не доверяла, и стараясь уйти от самого себя, я очень скоро превратился в неисправимого бездельника. И это произошло совершенно естественно, без всяких усилий и без всякой внутренней борьбы. Я сделался удивительным лентяем, наглым лжецом, пьяницей, развратником, я погряз в пороках и распутстве и проявлял при этом поразительное знакомство с самыми скверными тайнами дебоша, как будто уже давно привык к такой жизни. Мне казалось, что я родился с этими отвратительными и ужасными наклонностями, которые я только унаследовал вместе с ливреей от моего предшественника. Ах! как далеко было то время, когда я был заботливым и старательным слугой славного нотариуса в Ванне, когда я дрожал при мысли, что не сумею достаточно аккуратно выполнить свои обязанности, когда я готов был убить себя, лишь бы только не оставить пылинки на шерсти маленькой лошадки, и изо всех сил своих старался вычистить медные украшения на сбруе или довести до блеска железные удила, давно изъеденные ржавчиной. Ничего больше не оставалось от того деятельного, трудолюбивого, преданного и робкого человека, каким я был, когда был самим собой.