Я его отнес в кухню, и он тотчас же стал держать себя с поразительной доверчивостью и непринужденностью, как будто он был у себя дома. Он фыркал от голода перед рагу, которое жарилось на слабом огне, и с наслаждением втягивал ноздрями запах соуса.
Я дал ему сначала молока. Он с жадностью его выпил. Затем я положил ему кусок мяса. Он накинулся на него, как тигр на свою добычу. Скрестив свои передние лапки на мясе в знак своего вступления во владение, он стал его пожирать, хрюкая и дико сверкая своими маленькими черными глазками. На челюстях висели красные нити, хоботок был в крови. В несколько секунд мясо было съедено. С картофелиной он справился таким же образом; кисть винограда исчезла в один миг. Большими глотками он выпил чашку кофе... Насытившись, он свалился в свою тарелку и заснул.
На другой день еж стал ручным, как собака. Когда я входил в комнату, где я положил ему теплую подстилку, он выражал живейшую радость, подбегал ко мне и был очень доволен, когда я брал его на руки. Он так искусно прятал свои иглы, что его шкурка становилась мягкой, как у кошки. Ласкаясь, он начинал издавать какие-то глухие короткие звуки, которые скоро переходили в беспрерывное, монотонное мурлыканье.
Да, этот еж мурлыкал, и пусть примут это к сведению гг. естествоиспытатели.
Он очень забавлял меня; я привязался к нему и удостоил чести сидеть со мною за столом. Ему ставили тарелку рядом с моей. Он ел все и очень комично выражал свое неудовольствие, когда уносили блюдо, которого он не отведал. Я никогда не знал существа, менее требовательного в пище. Он ел мясо, овощи, консервы, салаты, фрукты; не было блюда, от которого он отказался бы. Но больше всего он любил кролика. Он нюхом чуял его еще издали, становился каким-то бешеным, и его нельзя было усадить на место. Три раза у него от кролика было расстройство желудка, от которого он чуть не умер, и я должен был дать ему сильно действующее слабительное.
К несчастью, я, может-быть, по слабости или испорченности своей, приучил его к спиртным напиткам. Отведав вина, он потом наотрез отказывался от всякого другого питья. Каждый день он выпивал свою рюмку коньяку, как человек, без всяких неприятных последствий и не пьянея. Он пил солидно и „умел пить“ как старый капитан. Он привык также к абсенту и, повидимому, очень хорошо себя чувствовал. Его шерсть потемнела, глаза перестали слезиться, а от малокровия и следа не осталось. Я стал замечать иногда какую-то странную озабоченность в его взгляде, какой-то сладострастный блеск. Уверенный, что он вернется домой, я в прекрасные теплые ночи отпускал его в лес, на-авось, и на заре он уже дожидался у дверей, пока ему откроют. Почти целый день он спал после этого, как убитый, отдыхая от своих ночных похождений.
Однажды утром я нашел его лежащим на подстилке. Он не поднялся, когда я подошел к нему. Я позвал его, но он не шевелился.
Я взял его на руки. Он был холодный, но дышал еще... Я никогда не забуду взгляда, которым он с таким усилием посмотрел на меня... В этом почти человеческом взгляде было и удивление, и грусть, и нежность и столько глубоких тайн, которые мне так хотелось разгадать!.. Он еще дышал... Слышен был слабый хрип, похожий на бульбульканье воды в опоражниваемой бутылке... затем судорога, крик, опять судорога... и он был мертв.
Я чуть не заплакал...
Я держал его в руке и растерянно смотрел на него. Тельце его сделалось дряблым, как тряпка. На нем не было видно никаких следов насилия. Никаких симптомов болезни я не замечал раньше. В предыдущую ночь он и в лес не ходил, а вечером еще он с удовольствием выпил свою рюмку коньяку. От чего же он умер? Откуда такая скоропостижная смерть?
Я отправил труп Трицепсу для вскрытия. Через три дня я получил коротенькую записку от него:
Полное отравление алкоголем. Умер от пневмонии пьяниц. Случай редкий, особенно у ежей.
Твой
Алексис Трицепс.“
„D. m. р.“
Как видите, мой друг Трицепс далеко не невежда.
Славный Трицепс!
Ах, как давно это было! Я ездил тогда в X. по семейным делам. Покончив с ними, я вспомнил, что в убежище для душевно-больных у меня есть близкий друг, и что этот друг не кто иной, как Трицепс. Я решил посетить его. Погода в этот день была холодная, морозная; резкий северо-западный ветер хлестал мне в лицо. Вместо того, чтобы зайти в кафе, я позвал извозчика и велел ему ехать в убежище.
Мы проехали торговые кварталы и людные предместья. Дальше шли скучные пригороды. Среди пустырей, огороженных заборами, вырастали вдруг огромные мрачные здания, больницы, казармы, тюрьмы. На одних высились качавшиеся от ветра кресты, на других часовые башни, на которых зловеще каркали вороны с желтыми клювами. Мы пробирались теперь среди высоких закопченных стен, сложенных из тяжелых каменных плит. Кое-где мелькали маленькие четырехугольные окошки с железными решетками. Печальная картина, навевавшая мысли о страданиях, проклятиях и смерти! Наконец, перед сводчатыми воротами, выкрашенными в грязносерый цвет и обитыми большими гвоздями с четырехугольными шляпками, извозчик остановился и сказал:
— Это сумасшедший дом... мы приехали...
Несколько секунд я простоял в нерешительности перед этим страшными порогом. Я был уверен, что мой друг станет осыпать меня нескромными вопросами и всевозможными поручениями. Кроме того я вспомнил, что я не могу выносить взгляда сумасшедшего. Взгляд сумасшедших пугает меня возможностью заразиться. Вид длинных скрюченных пальцев и искривленных гримасами ртов расстраивает меня. Мой мозг скоро становится жертвой их бреда; их безумие сообщается всему моему существу. В пятках появляется какой-то болезненный зуд, и я начинаю подпрыгивать на дворе убежища, как индюк, которого жестокие мальчишки гоняют по раскаленному листу железа,
Я все-таки вошел. Привратник передал меня сторожу. Он водил меня по бесконечным дворам, в которых, к счастию, никого не было в этот час. Дальше мы пошли какими-то коридорами и поднимались по бесчисленным лестницам. На площадках я видел иногда сквозь стеклянные двери большие залы с белыми арками, под которыми появлялись бумажные колпаки и бледные, морщинистые лица. Я старался смотреть только на стены и пол, где в световых пятнах, казалось, прыгали тени заломанных рук. Не помню уж, как я добрался до комнаты, которая была вся залита светом. Мой друг Трицепс бросился мне на шею и воскликнул:
— Скажи на милость!.. Это ты?.. Вот угадал, когда приехать... лучше придумать не мог!..
И без всяких слов приветствия, он зарубил:
— Послушай... окажи мне услугу?.. Я, видишь ли, закончил маленькую работу о „дилетантах хирургии“... Ты, может-быть, не знаешь, что это такое?.. Нет?.. Это новый вид безумия... только-что открытый... Типы, которые разрезают на куски старых женщин... не разбойники... а дилетанты хирургии... Им не срубают головы... их обливают душами... Вместо палача Дейблера, они теперь имеют дело со мной... Так-то... Смешно!.. Но мне это все равно... Этот вопрос у меня подробно разработан в моем сочинении о „дилетантах хирургии“... и — как это не удивительно — я нашел даже мозговую извилину, соответствующую этой мании... Это сочинение я хочу представить в Парижскую медицинскую академию... Так ты уж похлопочи, чтобы мне и приличную сумму получить... и академические лавры... Я на тебя рассчитываю... Повидайся с Лансро, Поцци, Бушаром, Робэном, Дюмонпалье... со всеми поговори... значит я на тебя рассчитываю?.. Хотел тебе, как-раз, об этом написать... Ах, милый мой, как ты во-время приехал... Счастливое совпадение, право...
Я его рассматривал, пока он говорил. Мне показалось, что фигура его стала меньше, голова уже, бородка острее. В своей бархатной ермолке, черной холщовой блузе, которая раздулась у него как шар, со своими резкими жестами, он был похож на детскую игрушку.
— А что ты скажешь про мою комнату? — спросил он вдруг, — Мило здесь у меня?.. А это?.. Что ты на это скажешь?
Он открыл окно и стал показывать:
— Вот эти деревья, тут близко, и эти маленькие, белые штучки — это кладбище... Здесь... направо... большие, темные корпуса — больница... Налево от тебя — следи хорошенько — казармы морской пехоты... Тюрьмы тебе не видно отсюда... во дворе сейчас покажу... Сколько тут воздуху!.. тихо... спокойно... Сойдем вниз... мы там все осмотрим...
Мы действительно спустились вниз... Раздался звон колокола.
— Тебе везет!.. — сказал Триценс... — сумасшедших выводят во двор...
Мы также вышли во двор.
Несколько сумасшедших гуляли под деревьями. Лица у них были печальные или угрюмые. Другие сидели на скамейках, неподвижные, с опущенными головами. В углах несколько человек лежали лицом к стене; одни вздыхали, другие были молчаливые, бесчувственные и более мертвые, чем трупы.
Четырехугольный двор окружен со всех сторон высокими мрачными зданиями, окна которых смотрят на вас, как глаза безумных. Взгляду негде проникнуть на свободу, не на чем отдохнуть; вечно один и тот же квадратный кусок неба над головой. До меня доносятся какие-то глухие жалобные стоны, сдавленные крики, неизвестно откуда вылетающие, не то из застенков, не то из невидимых могил или отдаленных чистилищ... Какой-то старик запрыгал на одной ноге, подобрав тело и прижав локти к бедрам. Некоторые шли быстрым шагом, привлекаемые какой-то неизвестной целью. Другие начинали громко ссориться с самими собой.
Как только мы появились, среди сумасшедших началось какое-то движение. Они стали собираться в группы, шептаться, что-то обсуждать, спорить, искоса бросая на нас злые, недоверчивые взгляды и размахивая в воздухе бледными руками, как спугнутые птицы своими крыльями. Грубые окрики надзирателей заставили их успокоиться. Тогда начались разговоры.
— Это префект?
— Подойди к нему...
— Он но понимает, когда я с ним разговариваю.
— Он никогда не слушает меня.
— Нужно потребовать, чтобы нам не подавали жаб в супе.