Вошла Домна и доложила, кто пришел, хотя я и так уже распознал гостя. Понятно, что слова Домны я принял без особого удовольствия. Но мне и в голову не могло прийти, что на сей раз я имел дело не просто с нежеланным визитером, а с посланником судьбы. Тем самым, о котором нередко можно прочитать в книгах модных беллетристов и которого французский сочинитель непременно назвал бы «мессажер дю дестэн».
Впрочем, мельник вряд ли считал себя таковым. Мне же эта странная и весьма несообразная с моим характером мысль пришла в голову, едва он вошел. Паклин был в овчинном тулупе, крытом темным сукном, и телячьих сапогах мехом вверх. Коричневый гарусный шарф обвязывал его воротник так, что длинные концы спускались на грудь. Лисью шапку он сдернул и возбужденно мял в руках. Глядя в его настороженные, даже напуганные глаза, я вполне мог предположить нечто чрезвычайное. Да что там «мог» – сразу же, конечно, и предположил. И, кстати, только завидев мельника, я тут же подумал о дочери. Уйдя после завтрака на прогулку, моя Аленушка (для всех – Лена, Елена; для меня же только и единственно Аленушка) давно должна была вернуться домой. Она отсутствовала уже никак не менее трех часов – время более чем достаточное для утреннего променада. Более того, зная тревожность моего ума, дочь никогда не давала мне поводов для беспокойств, даже если каприз или какое-нибудь томительное душевное состояние и побуждали ее к своенравию.
Ответив на приветствие Паклина, я поинтересовался, какие дела привели его нынче ко мне. Честно сказать, хотя в глубине души я уже понимал, что стряслось что-то весьма серьезное, я все-таки предпочел устроить свои мысли так, что Паклина постигла какая-то беда по делоуправству и пришел он просить о снижении либо отсрочке платежа. Однако первые же слова мельника мгновенно выветрили эти предположения. Он заговорил прямо от порога, то и дело ударяя себя в грудь рукой с зажатой в ней шапкой. Другой рукой после каждой фразы Паклин быстро оглаживал аккуратно стриженную рыжую бороду. Привычка эта его была мне известна и говорила о нешуточном волнении.
– Беда, Николай Афанасьевич! – возбужденно заговорил мельник. – Знаете, молодые ребята любят скатываться на коньках с кручи на речной лед – удаль показывают друг перед дружкой, да перед девицами опять же. Там и наши парни были, и салкын-чишминские, и из татар, ну и студент хозяйский тоже, да. И Елена Николавна среди них, если по правде…
Тут у меня потемнело в глазах. Я оперся рукою на стол, чтобы не упасть, – ноги вдруг стали соломенными. На миг все словно поплыло, а картина представилась страшная – скользит моя Аленушка на коньках, и лед под нею вдруг проламывается, и летит единственная моя доченька прямо в черную безответную воду.
– Что?… Что с Аленушкой?… – Голос мой прервался, а лицо, видимо, обрело такое выражение, что Яков стал сметанного цвета, попятился и с размаху сел на диван у стены, сжимая руками концы своего гарусного шарфа.
– Да вы чего, батюшка? – Он развел руки, словно пытался задушить себя своим же кашне. – В порядке она, ничего с ней не стряслось, Бог с вами…
Я перевел дух и сел на стул напротив незваного гостя.
– Ладно, рассказывай…
– Да рассказывать-то особо… – Яков покрутил головой. – Экий вы, однако… Ну, дело там такое… У самой мельницы, у запруды они нашли… студент уткнулся в… в общем, там утопленник.
– Кто нашел? Какой еще утопленник? Как можно уткнуться в утопленника? Что ты несешь? – Я выпалил все эти вопросы почти без остановки, на одном дыхании, досадуя не столько на Паклина, сколько на самого себя – надо же, едва чувств не лишился, будто барышня в нервическом припадке. – Ушня два месяца назад встала. Лоб расшибить можно запросто, ежели упасть с размаху. Но утонуть-то как же?
– Ваша правда, Николай Афанасьич. Только утопленник как раз в лед и вмерз! – Мельник снова вскочил и заговорил, бурно жестикулируя. – Я же говорю, парни затеяли кататься с берега на речной лед. Выбрали место, где берег покруче, – и давай друг перед дружкой кобениться. Один за другим, только стружки белые из-под коньков летят. Ну а студент наш, сын хозяйки, съехал с самой верхотуры, да несчастливо, ледышка не то ветка какая под конек попала. Он и растянулся на льду, да так на животе и заскользил. Еще лицо раскровянил при падении. Остановился, головой покрутил, да вдруг как закричит, как вскочит! Другие к нему – а там, прямо сквозь лед, чьи-то глаза страшные смотрят. Студент прямо в эту утопшую рожу и уткнулся…
Паклин перекрестился, шумно выдохнул воздух и вдруг заметно успокоился. Наморщенный лоб его разгладился, он перестал бить себя в грудь рукой при каждом слове. Словно главным было для него передать мне новость. А теперь как будто и повод для волнения исчез.
– Ты сам-то как обо всем этом узнал? – спросил я, хотя важным было вовсе не это, важным было – как там Аленушка? – Сам, что ли, видел?
– Знамо дело, видел. Иначе и не рассказал бы про студента да про кровь. Я с берега смотрел, как они катались. Сам, может, тоже на коньки встал бы, да годы уже не те.
– И что там с утопленником? Так и лежит во льду? – Я не мог побороть болезненного любопытства, которое всегда порождают сообщения о недоброй смерти.
– Нет, не лежит, но сначала парни урядника позвали, – сказал Паклин уже совсем спокойным голосом. – А уж урядник велел вас пригласить.
– Меня? Странное дело. И чем я могу ему помочь? – недоумевающе спросил я.
Мельник утер шапкой вспотевшее лицо.
– Так ведь никто утопленника признать не может, – сказал он. – Ну, из тех, кто собрался на берегу. А там уже много народу.
– Еще бы, – проворчал я. – Тело два месяца пробыло под водой, кто ж узнает… – Представив себе, как может выглядеть найденный утопленник, я почувствовал прилив дурноты.
Но Яков замотал головой.
– Ни-ни, ни синь пороху, Николай Афанасьич! – сказал он. – Свеженький, хоть сейчас в церковь на отпевание! Просто не знает его никто, не из наших он. Вот урядник и велел за вами бежать – вдруг вы узнаете?
Признаться, никакого желания идти на берег Ушни и смотреть на Бог весть как попавшего в лед утопленника у меня не было. Однако же долг есть долг. Я натянул юфтевые сапоги, надел волчью шубу и бобровый картуз, велел Домне держать обед в печи горячим и отправился вслед за Паклиным.
Выйдя из дома, я и пяти шагов не сделал, как столкнулся с Артемием Васильевичем Петраковым, давним моим знакомцем, служившим уже около десяти лет управляющим имением графа Алексея Петровича Залесского в Бутырках. Артемий Васильевич, и так мужчина не маленький, сейчас казался вдвое больше себя – на нем была огромная черная медвежья шуба с широким воротником, сапоги он носил тоже медвежьи, а вот шапка была соболья. Артемий Васильевич знал о нашей традиции и, ежели не был обременен делами, всегда наведывался в мой дом в этот важный для меня день.
Дружба наша могла показаться странной стороннему глазу из-за разницы в возрасте: господину Петракову было тридцать шесть лет. Когда-то он учился в Казанском университете на медицинском факультете, у Петра Францевича Лесгафта, но когда профессора Лесгафта уволили и лишили права заниматься преподавательской деятельностью, Артемий решил оставить учебу и подал прошение об увольнении из университета – «по расстроенному здоровью и домашним обстоятельствам». Занятно, но за четверть века до него из Казанского университета совершенно с такой же формулировкой уволился любимый мною Лев Николаевич Толстой, только с юридического факультета. Потом Артемий Васильевич служил в Казанской губернской казенной палате, однако отставился и оттуда – поговаривали, из-за амурной истории. И то сказать – Петраков что в Казани, что в наших краях имел известность ловеласа.
Я даже в последнее время, как Аленушка вступила в возраст, стал немного опасаться его визитов. Успокоился, правда, когда обнаружил, что ни о ком ином Артемий Васильевич не говорил, кроме как о новом объекте своей страсти, какой-то красавице необыкновенной, посетившей, по его словам, дом в Бутырках исключительно для знакомства с ним. Из прозрачных намеков можно было понять также, что красавица еще и не бедна. Я настолько привык к облигатным в последнее время громким воздыханиям Петракова о «завоевательнице его сердца», что непременно сам справлялся о том, как обстоят дела на любовном поприще.
Визиты Петракова радовали меня, ибо Артемий Васильевич был остроумным собеседником и человеком неизменно жизнерадостным. Вот и сейчас, увидев меня, он широко раскрыл дружеские объятья, округлое сангвиническое лицо его, румяное от мороза, расплылось в искренней приветливой улыбке, а опушенные мягкими ресницами глаза, и так всегда широко отворенные, распахнулись еще больше. Но от душевного расстройства меня, к сожалению, не хватило даже на легкую ответную усмешку.
– Вы, я вижу, все в делах да заботах? – Артемий Васильевич весело подмигнул мне, но, услышав о происшествии, посерьезнел. – Эка беда… – протянул он, опуская руки. – Печальное событие, печальное. То-то я смотрю – на вас лица нет, любезный Николай Афанасьевич… – Петраков внимательно заглянул мне в глаза, окинул пристальным и отчего-то суровым взглядом мельника. – А давайте-ка я вас подвезу, я ведь в кибитке, – предложил он. – Что ж по морозу-то ходить? Тут, чай, полторы версты будет.
Действительно, место, о котором говорил мельник, находилось примерно в полутора верстах от моего дома. Поначалу я отказался – чтобы не причинять Петракову беспокойства. Погода была вполне по нашим краям мягкая. Солнце стояло довольно высоко, морозец обнаруживал себя, но не кусался, небо отличалось морозной прозрачностью. На деревьях искрился иней, придавая стволам и веткам видимость хрупкости, и казалось, что это вовсе не липы и не грабы, а причудливые изделия, изготовленные неведомым мастером из особого, серебристо-черного фарфора. В другое время я прогулялся бы до речки даже с удовольствием. Однако сейчас, от того, что предстояло увидеть, настроение мое было куда как мрачным.