Двадцатая рапсодия Листа — страница 31 из 54

– Sprach er Russisch?[4] – спросил вдруг Владимир. Объясняясь по-немецки, он картавил сильнее обычного, и оттого речь его казалась говором прирожденного немца – в моем представлении во всяком случае.

– Nein, nein, wir haben Deutsch gesprochen![5] – Аптекарь взмахнул пухлою рукою и рассмеялся. – И то сказать – удивительно было встретить тут, почти в шестидесяти верстах от Казани, человека, ни слова не понимающего по-русски. Ja, er konnte kein russisches Wort! Das waere ganz unmоeglich![6] Совершенно невозможно! Говорят – язык до Киева доведет. Так ведь где Киев, а где мы! И без языка! Это надо сподобиться – чтобы безъязыкий на тысячи верст от границы в Россию углубился!

– А не говорил ли он вам, куда путь держит? – поинтересовался Владимир словно бы между прочим, рассеянным взглядом скользя по полкам с колбами и пузырьками.

Альтерман покачал головой.

– Нет, о том не говорил. Спросил гостиницу, я объяснил и даже написал записочку по-русски – что, мол, податель сего нуждается в нумере на одну ночь.

С тем мы и покинули славного аптекаря Карла Христиановича Альтермана.

Был у меня вопрос, который казался мне весьма важным, хотя я не вполне понимал, почему. С ним я и подступился к Владимиру, когда мы шли по лаишевской улице.

– Скажите, Володя, этот австриец… – начал я.

– Немец, – вдруг сказал Ульянов.

Я удивился.

– Позвольте, вы же сами и определили, что господин Рцы Земля, он же Роберт Зайдлер, подданный Австро-Венгрии.

– Это по происхождению он австриец, – улыбнулся Владимир. – А по немоте своей – немец. И по справедливости он – именно что Рцы Земля, а не Рцы Слово. На Руси когда-то всех иноземцев немцами звали – потому что «немыми» были, нашего языка не знали. Словяне, – он подчеркнул букву «о», – это те, которые словами владеют, а немцы – все остальные, поелику слова вымолвить не могут. Есть такая точка зрения среди лингвистов, не могу сказать, что я ее полностью принимаю…

– Ну хорошо, немец, австриец – я не о том хотел спросить. Как вы догадались, что сведения о нем надо искать здесь? То есть, на мысль об аптеке, я так понимаю, вас навела беседа с доктором Грибовым. Но вот почему вы его ищете в Лаишеве?

– А письмо вспомните, – ответил Владимир. – Письмо, с которым вы приходили ко мне, помните? Там упоминается Лаишев, только написание этого слова более чем странное. Ну, а когда мы установили имя жертвы – Луиза, – тут уж все стало понятно. Он ведь в том письме упоминал, что отыскал некую Луизу. Понятное дело, что речь шла об одной и той же особе.

– И как, по-вашему, чтo это вдруг Роберт Зайдлер, безъязыкий иностранец, в Лаишеве оказался? Какой птицей-тройкой его именно сюда занесло?

– А вот этот вопрос, Николай Афанасьевич, мне и самому покоя не дает, – почему-то понизив голос, ответил молодой Ульянов.

Глава девятая,в которой я встречаюсь с главноуправляющим имениями графа Залесского и кое-что узнаю о семействе Вайсциммер

За разговорами с москательщицей Пиамой Петровной и славным аптекарем Карлом Христиановичем время подошло едва ли не к полудню. Мы же спервоначалу хотели возвращаться в Кокушкино с восходом солнца. Надо было спешить – паклинские лошади, конечно же, отдохнули, но и для сытых и резвых лошадей шестьдесят верст, пусть с остановками, – тяжелая работа, так что попасть домой мы теперь могли только в глубокие сумерки, если не совсем ночью. И при всем при этом пускаться в дорогу, не поев как следует, было бы верхом неблагоразумия.

Я предложил Владимиру устроить ранний обед. Мой спутник, недолго думая, согласился. Мы заглянули к Пиаме Петровне и предупредили Якова, одновременно обозначив крайний срок нашего отправления, а затем направили свои стопы в Никольский трактир, бывший неподалеку. День был не постный. «Это мы завтра, в пятницу, поститься будем, – подумал я. – Только почему же „мы“? Я, конечно, буду, а вот за Владимира не могу сказать, неизвестно мне, соблюдает посты наш вольнодумец или нет. Уж и не знаю, как там у них, у „особенных людей“, с говеньями».

Когда мы уселись за стол, я приказал, чтобы мне принесли щи с зашеиной и фрикадельки с черносливной подливой – половой, может быть, и удивился такому раннему обеду, но виду не подал, – Владимир же от супа или щей отказался и ограничился свиными котлетками с жареным картофелем. Еда была очень недурна, и я даже получил немалое удовлетворение, тем более что мне по моей просьбе принесли полуштоф хереса, и я с наслаждением осушил два лафитничка. Мой спутник от вина решительно отказался и, как ни странно, к еде тоже проявил довольно странное равнодушие – сидел, задумавшись, и, скорее, создавал в тарелке какие-то странные фигуры из картофеля и котлеток, чем ел по-настоящему. Впрочем, когда он закончил, тарелка его осталась совершенно пустой, если не сказать чистой. Напоследок мы выпили яблочного компоту, который оказался необыкновенно вкусен. Я расплатился – Владимир при этом еще более нахмурился, – а затем, подпав под некое игривое настроение, сыграл на губах известную песенку «Мальбрук в поход собрался», не всю, конечно же, а лишь первые такты. Надо отдать моему спутнику должное – он и грубоватую мою шутку оценил, и намек понял. Мы посетили «кабинэ д’эссанс», после чего ничто уже не мешало нам отправляться в путь.

Благо еще, что ветер, пошумев немного, все-таки стих. А ведь день-то сегодня – Ефрем Ветродуй. Если на Ефрема ветер – быть сырому году, так говорят в народе. Впрочем, какой будет год, хороший или плохой, сырой или ведренный, это вопрос спорный, а вот то, что в пути нас, скорее всего, не встретит метель – хорошо без всяких споров и разногласий. Пусть уж Ефрем и дальше отдыхает где-нибудь там у себя на небесной печи.

Выехав из Лаишева в Кокушкино, мы с Владимиром первые версты провели в молчании. Причины безмолвия моего молодого спутника были мне неизвестны. Что же до меня, то молчал я прежде всего от обилия событий, буквально обрушившихся на нас в короткий срок. И то сказать: пробыли мы в уезде всего ничего – вечер, ночь и утро, – а узнали по нашему делу столько, что иному хватило бы и на неделю. Я вдруг почувствовал, что от всех новостей и событий навалилась на меня свинцовая усталость, словно и не было никакого отдыха в гостинице и обеда в трактире, а вместо этого я, не разгибаясь, не то лес валил, не то землю пахал. А ведь только и пришлось мне быть всего-навсего, если уж прямо говорить, ассистентом при юном студенте нашем, столь браво и уверенно поведшем полицейское дело, будто всю жизнь о том мечтал и тем занимался! Хотя, может, оно так на самом деле и было – не зря же он в юристы собирался.

Пригрелся я в медвежьей полости, мерная рысь лошадок укачивала, будто в колыбели. Да и херес, поданный в трактире, был не только ароматен, но и весьма крепок. Одним словом, в сон меня склонило не на шутку, и бороться с этим желанием я никак не мог. Так что не только первые версты, но и все последующие обошлись без разговоров, которые путешественникам пристало вести в дальней дороге. На полпути до Державина я уже вовсю клевал носом, а затем и окончательно уснул. Не помню, снилось ли мне что – ежели и снилось, так то же, что происходило наяву. Склоняющееся к закату солнце, укатанная дорога, заснеженные деревья по обочинам, заяц, порскнувший из кустов… Была остановка в Державино, я деревянно вышел из кибитки, не освободившись ото сна, посидел передышки ради на станции вместе с Владимиром, пока Яков перепрягал лошадей, затем снова залез в полость. Потом, спустя время и спустя другие сны – уже не с зайцами, а с синими, зелеными и красными стеклянными шарами, на которые кто-то указывал пальцем и, выбрав именно красный, волшебным грудным женским голосом говорил: «Это кровь безъязыкая, да не простая, а ландышевая. Ах зо!» – доехали мы до Шали.

Даже крепкий чай в сейхане не вывел меня из дремотного состояния, так что по-настоящему проснулся я, только когда наша упряжка въехала в родное Кокушкино. Время было совсем вечернее. Осмотрелся я – в избах окна светятся, белые дымки над крышами на фоне черного неба, луны нет, да и не ее сейчас время по ночам, зато звезды высыпали все до единой. Яков, не спрашивая, уверенно направил кибитку сначала к моему дому.

Выбравшись из тепла медвежьей полости на морозный воздух, я сразу же взбодрился. Дремоту словно рукой сняло. Попрощался с Паклиным.

Мельник сидел, нахохлившись, и на слова благодарности за поездку едва ответил, буркнул только:

– И вам здоровьица, Николай Афанасьич.

Похоже, наши заверения в том, что никто и никогда в Кокушкине не узнает о прекрасной москательщице – тайной любви нашего мельника, – не успокоили его ничуть. Я искренне подивился тому, сколь причудлива бывает натура человеческая! Вот хотя бы взять того же Паклина. Нынче он скорее предпочел бы остаться под тяжким подозрением в свершении ужаснейшего преступления, нежели раскрыть посторонним свои сердечные тайны. Хотя именно это раскрытие, в конце концов, обеляло его в глазах закона полностью. И ведь сказал ему уже об этом Владимир, и Автомедон наш вроде бы все понял – а вот сидит на облучке, скрючившись в три погибели, шапку на самые брови натянул, по сторонам не смотрит. Только кнутом поигрывает. А про себя, должно статься, клянет хитроумных господ, которые его принудили рассказать о своей зазнобе. И уже не помнит о том, что еще давеча сидел под замком у урядника Никифорова и ожидал отправки в уезд, а там, кто знает, может и прямо в суд да на каторгу. Мало, что ли, ошибок полицейские да судейские совершали? Мало, что ли, несчастных за чужие вины в Сибирь ушли?

«Или же, – подумал я вдруг, – наш мельник более законного наказания боится гнева своей законной супруги». Мысль эта меня изрядно позабавила. Всяк в Кокушкине знал, что Ефросинья держала своего мужа в ежовых рукавицах. Словом, махнул я рукою на угрюмость Якова и вернулся к кибитке – попрощаться с Владимиром. Он тоже был немногословен, хотя на лице его обозначалось выражение не угрюмости, а серьезной озабоченности. Тем не менее молодой мой друг привстал, пожал протянутую руку и даже улыбнулся на прощанье. Я был обескуражен его молчанием более, чем мрачностью мельника, и от того немного замешкался. Надеялся я, что он предложит встретиться утром у Никифорова.