Двадцатая рапсодия Листа — страница 37 из 54

– А я разве не сказал? – удивился Осип Тарасович. – Он музыкантом представился. Да-с… – Главноуправляющий помрачнел, словно вспомнив вдруг, что история эта совсем не анекдотическая, а венский вальс в ней обернулся похоронным маршем. – Да, страшенное дело. Вот, стало быть, почему барышня не вернулась. Мы-то думали – мало ли, задержалась на несколько дней, приглянулись ей места. Собирались справляться у тамошних людишек, да когда графу совсем худо стало, так и вовсе выпустили из головы. Алексей Петрович-то десятого ноября преставился. – Котляревский перекрестился. – Потом уж, когда молодой граф приехал, никто и не заговаривал об этой гостье. Несколько раз я вспоминал о ней – ну, когда журнал просматривал, и вообще, – а затем решил, что уехала она восвояси. Мне даже помстилось, что я эту Луизу Вайсциммер мельком на похоронах видел, – там народу-то очень много было. Попрощалась с графом и уехала. Может, не показались ей наши места, может, побоялась с наследником дело иметь. Между тем оно вон как получилось…

Осип Тарасович тяжело вздохнул и снова накапал себе в рюмку лекарства. Посмотрел на меня.

– Да вы ступайте себе, сударь мой, – сказал он, сдвинув брови. – Нечего мне больше говорить. И время, что я на визит ваш отпустил, давно уже истекло.

Глава десятая,в которой обнаруживается новая загадка

Покинув особняк покойного графа, я некоторое время стоял на ступенях крыльца, поставив свой баульчик рядышком. Разговор с Котляревским дался мне тяжело. Не потому лишь, что Осип Тарасович показался мне столь дряхлым и слабым, но, скорее, по той причине, что слушать все, им говоримое, приходилось очень напряженно, не упуская даже самой малости. Никогда прежде необходимость запоминать услышанное не давалась мне так тяжело. Я даже не сразу понял, что старания мои были продиктованы почти исключительно неосознанным стремлением заработать доброе слово от молодого Ульянова. И вот ведь какая акциденция – сколь же быстро установились меж нами такие отношения! Еще вчера мальчишка, он вдруг превратился в архистратига, а я, управляющий имением его матушки, человек втрое старший, безропотно и даже как будто бы с удовольствием принял на себя роль его преданного партизана.

От эдакой мысли мне стало вдруг жарко. Не жарко даже, а душно. Распахнул я шубу, выпростал синий гарусный шарф, связанный когда-то моей Дашенькой, да шарфом и утер лицо, запылавшее то ли от стыда, то ли от того, что напряжение все еще не оставляло меня. Я оперся на голову каменного льва, и только холодный шершавый камень улучшил несколько мое самочувствие. Посмотрел я на неживую зверюгу, распахнувшую навечно пасть свою в беззвучном реве, и сказал:

– Ну что, брат лев, а тяжело ведь из вольного зверя становиться домашней скотинкой, алчущей одобрения хозяина? Коли так и дальше пойдет, скоро разве только хвостом вилять не буду от одного лишь мягкого взгляда студента нашего…

Разумеется, каменный истукан ничего не ответил, все продолжал разевать пасть, возводя слепые очи горe. Я же рассеянно озирал пустынную улицу и повторял про себя услышанное от Осипа Тарасовича. Упрятав подальше раненое самолюбие, следовало признать: разговор, на который подвиг меня наш студент, принес немало важного. И уж коли ввязался я в эту феральную историю, дoлжно было мне идти до конца – пусть даже в качестве мальчика на побегушках у восемнадцатилетнего юноши.

Ох, седая голова, а ведь я чуть было не забыл! Вот уж визит к Марии Александровне, о котором меня просил Владимир, никак побегушкой не назовешь. Мне и без того не мешало ее навестить – поговорить об усадьбе, доложить о течении дел, – а уж коли у меня с собой сыновние письма, тем паче это не одолжение, а самый настоящий долг. Я раскрыл баульчик и заглянул внутрь – все по чести, письма не забыл, они там и лежали, радом с дорожными мелочами.

Сейчас я стоял на Третьей горе. Именно к этой горке, которая называлась когда-то Шарной, больше ста лет назад подошел Пугачев, после чего ворвался в Казань. Новокомиссариатская улица, на которую мне следовало попасть, упирается в Первую гору. Это недалеко, однако ведь здешние улицы, пусть и отменно широкие, недаром именуются горами – холмы, они холмы и есть. Вверх-вниз, вверх-вниз, не в мои года по взгоркам ногами бегать. Я спустился по Третьей горе, увидел извозчика, кликнул его и вскоре уже катил по Суконной улице. Миновали Вторую гору – очень красивую улицу, вымощенную булыжником и затейливо выложенную кирпичом, – въехали на Первую, а уж с нее свернули на Новокомиссариатскую.

Извозчик указал мне дом Соловьевой. Я заплатил ему, слез с саней, не забыв прихватить баульчик, подошел к двери и постучал. Мне открыла сама Мария Александровна. Замечать возраст женщины считается за моветон, тем не менее упомяну, что мы с ней с одного года – тридцать пятого. Го – рести и удары жизни – кончина Ильи Николаевича, казнь сына Александра, арест и тюремное заключение Анны с воспоследовавшей ссылкой, теперь вот и ссылка Владимира – все это, конечно же, оставило на ней кручинную печать: волосы побелели, лицо заострилось, в глазах поселилась скорбь. Однако должен сказать, что выглядела она все равно молодо – куда моложе, чем я, ее сверстник, а уж к красоте Марии Александровны никак нельзя было применить слово «былая». Для меня госпожа Ульянова всегда была образцом красивой благородной женщины, таковой она и будет храниться в памяти, пока рассудок не распорядится иначе своими закромами.

Мария Александровна была в строгом черном шерстяном платье с глухим воротом, поверх которого шею облегало кружевное жабо белой блузки. Седые волосы укрывал черный бархатный чепец с белой оторочкой. Завидев меня, госпожа Ульянова нахмурилась – видно, помстилось ей, будто с усадьбой что-то неладное или, того хуже, привез я недобрые вести о детях. Я бросился заверять ее, что в Кокушкине дела идут лучше не бывает, дети живы-здоровы и шлют ей приветы, о чем и письма, привезенные мною, наверняка свидетельствуют, сам же я приехал в Казань по личным делам и не мог отказать себе в удовольствии нанести хозяйке визит.

Госпожа Ульянова разулыбалась, лицо ее разгладилось (и помолодело еще более), она предложила мне раздеться, пройти в гостиную и выпить чаю с пирогом и вареньем, каковую пропозицию я принял с величайшей благодарностью.

С час, если не больше, провел я в обществе Марии Александровны. Передал письма, отчитался в делах, рассказал о деревенских новостях и прочих забобонах, только вот об утопленниках и убийствах, а тем более о том, что Владимир ввязался в расследование, не обмолвился ни словом, – незачем было волновать достойную женщину, и так на сердце у нее тяжесть немалая, узнает в свой черед, когда эта страшная история получит свое – я очень на то надеялся – справедливое разрешение.

Пирог с вязигой был отменно хорош, чай ароматен и вкусен, варенье оказалось из моих любимых – вишневое, можно было бы и еще посидеть в тепле и уюте, однако не случайно говорят: «Пора и честь знать». Честь требовала освободить хозяйку от неурочного визитера, и честь звала возвращаться в Кокушкино, чтобы как можно быстрее передать Владимиру добытые мною сведения, и честь настаивала, чтобы я до ночи вернулся домой, где меня ждала Аленушка.

Я распрощался с Марией Александровной и вышел на улицу. Морозец усилился. Надвинув поглубже шапку, я направился в сторону Покровской улицы – там проще было найти ямщиков, готовых пуститься в дальнюю дорогу.

Впрочем, мне так и не пришлось искать лошадей – Фортуна распорядилась иначе, хоть я никогда не числил себя в любимцах этой ветреной богини. Едва я вышел на Покровскую улицу и свернул направо, как услыхал знакомый голос и тут же увидал экипаж Феофанова: Петр Николаевич сидел в возке и, открыв дверцу, делал мне знаки рукою. Признаться, я не ожидал, что Петр Николаевич обнаружится в этой части Казани, и тем более не ожидал, что он будет столь любезен. Вот уж поистине: не суди о человеке исключительно по внешности. Сухость Феофанова теперь виделась мне тем, чем она по сути и была, – природной сдержанностью, а неприветливость, надо полагать, объяснялась всего лишь нежеланием навязывать свое общество тому, кто, возможно, не расположен его разделить.

– Далековато вы оказались от Петропавловского переулка, – неожиданно сказал Феофанов, когда мы обменялись приветствиями.

Я немного опешил. Мариинская женская гимназия, к которой, как я сам сочинил Феофанову, у меня было дело, действительно находилась в Петропавловском переулке, но, во-первых, я никому не обещал, что буду к ней прикован, а во-вторых, я ни перед кем и не должен был отчитываться в своих передвижениях по Казани.

Я не нашел ничего лучше, как спарировать:

– Так ведь и Третья гора, любезный Петр Николаевич, где имеет честь пребывать ваш главноуправляющий, не за ближайшим углом.

– О, Николай Афанасьевич, – усмехнулся Феофанов, – у меня в Казани были и другие дела. Стряпчие, крапивное семя…

– Вот и у меня были дела, – отрезал я, тем не менее напустив на лицо улыбку, чтобы не показаться сварником.

– А много ли дел осталось? – миролюбиво поинтересовался Петр Николаевич.

– Да разве что… – Я вспомнил об Аленушке, вспомнил, как она и ее учеба в гимназии стали предметом моей невинной лжи, и почувствовал, что должен как-то скрасить этот легкий обман, пусть даже совершенный с благими намерениями, о котором я Аленушке, разумеется, непременно расскажу. – Надо бы мне еще на базар заглянуть, присмотреть для дочери шаль.

– Так что ж за беда? Садитесь, поедем туда, а уж после – вместе и домой. – Петр Николаевич скупо улыбнулся уголком рта. – Довезу вас до Шигалеева. Вас ведь там ваш возничий ждать будет?

– Это верно, я Ефиму приказал в Шигалееве меня поджидать. Только вот вас неудобно обременять. Что же получается? В Казань вы меня везли, из Казани доставить собираетесь… Выходит, я у вас вроде как на иждивении…

– Никакого иждивения, Николай Афанасьевич, просто соседская взаимопомощь. – Феофанов внимательно посмотрел на меня. – Сегодня я вас выручил, завтра вы мне, может статься, добром аукнетесь. На мой простой взгляд, между соседями так и должно быть. Что касаемо базара, вы не конфузьтесь, – добавил он, видя, что я все еще пребываю в нерешительности, – мне и самому кое-что прикупить надобно.